Жан Кокто - Эссеистика
Душа до абсурдного слаба. Главная ее слабость состоит в том, что она считает себя могущественной и старательно себя в этом убеждает, хотя опыт всякий раз доказывает ей, что она не в ответе за силы, ею порождаемые, которые, едва высунув нос, мгновенно обращаются против нее же.
Заметка от 19 октября 1952 г. — «Вакх» поставлен в дюссельдорфском Шаушпильхаусе с изумительным Грюндгенсом в роли кардинала. Пока гремела нескончаемая овация, устроенная этими строгими католиками и протестантами, и на следующий день, читая хвалебные рецензии в газетах, я задавался вопросом, уж не стали ли французская и бельгийская пресса жертвами коллективной галлюцинации?
Заметка № 2. — Священник, ночевавший в одной гостинице, принял хрипы умирающего в соседнем номере за любовные стоны и начал стучать в стену, вместо того чтобы прийти несчастному на помощь. Об этом я думаю, читая статьи Мориака, направленные против Жене.
Сколько фривольности в его парадных фразах и знаках отличия! Фривольность, обвиняющая во фривольности других и нацеленная единственно на видимое.
О перманенте
Проверяя, хорошо ли прокрасились волосы моих актеров, занятых в фильме «Орфей», я с любопытством прислушивался к разговорам дам, сидящих под шлемообразными фенами и не слышащих, что они говорят слишком громко.
Мы живем в мире, где проблемы видимого и невидимого, ответственности и безответственности никого не интересуют. В мире, верном цифре 4. Этот мир напоминает фразу, которой маленькая девочка описала корову: «Корова — это большое животное на четырех лапах, доходящих до земли».
Дамы пребывали в уверенности, что они именно там, где они есть. Фараоновские головные уборы придавали им царственный вид, незыблемый и перманентный, как их перманент. Это были дельфийские сивиллы. Они сушились. Они курились. Из их уст вылетали пророчества.
Одна из дам указала своей маникюрше на девушку, отражавшуюся сразу в нескольких зеркалах. «Бедняжка! Мать выдает ей в месяц всего миллион. Как ей, по-вашему, выходить из положения?»
Другая венценосная Минерва призналась своей соседке: «Я так чувствительна к мелочам! Стойко я выношу только серьезные вещи. Помните, как я перенесла смерть моих сыновей? Но я была бы вне себя, если бы у меня кончилось масло. Странно. Так уж я устроена».
Одна пациентка, увидев работницу клиники, которая была нездорова, вскричала: «Только посмотрите на нее! Это же мертвец! Вылитый мертвец!» Больная работница, услышав это, поменялась в лице.
Я мог бы вспомнить множество примеров наивного эгоизма. Но я подумал о гала-спектаклях, куда приглашают перманентных дам. И вновь обратился к моим скромным актерам, превращавшимся под руководством специалистов из брюнетов в блондинов. Я воображал себе фильм, этот зеркальный тоннель, в котором я скоро окажусь, и организованный продюсерами обязательный просмотр, на который соберутся сегодняшние дамы в сопровождении супругов, гордых их кудрями.
* * *Во время немецкой оккупации наши дамы делали себе перманент в подвалах у каких-то голодранцев, которые крутили педали. Электрический ток они генерировали ногами.
Здесь тьма отступает, чуждая телам, над совершенством которых трудится. Опустив пальцы в пиалу с теплой водой, пристально вглядываясь в собственное отражение и ловя в нем метаморфозы, внимательно следя за работой, от которой они ждут чуда преображения, эти дамы не в состоянии заглянуть внутрь себя. Где уж им спуститься на несколько этажей и пожалеть невидимое войско, которое их сушит. Их рудиментарный механизм работает на том же топливе, что и сложнейший механизм гениев. У них тоже есть душа. Вернее, душевность. Эта душевность и заставляет функционировать проводник, в котором сходятся невидимое и видимое. Терпение этих женщин-проводников безгранично, когда речь идет о внешних изменениях. Что касается внутреннего развития, то удовлетворение собой делает его ненужным.
Если бы вдруг случилось чудо и подвальные велосипедисты изготовили для этих дам что-то вроде морального озарения или что-нибудь похожее на тревогу, на беспокойство, на угрызения совести, то поднялся бы переполох, который открыл бы этим созданиям в царственных шапках ту пустоту, из которой они сделаны. От ужаса у них, как выражалась одна из этих дам, волосы в супе встали бы дыбом. Они бы умерли на месте, разинув рты в преддверье крика.
* * *Вот публика, на которую обрекает нас извечная лень, упрямо считающая ее элитой. Деньги перетекли в другой карман, элита поменяла адрес. Ей теперь несть числа. Она толпится на галерке, где обнимающиеся парочки вместо того, чтобы глядеть друг на друга, смотрят и слушают то, что происходит на сцене. Эта публика способна выйти из себя и послать волны, которые напитают спектакль. Она участвует в действе. Она внимательна к тому, что ей преподносят. Если она чем и недовольна, так это театрами, которые взвинчивают цены на билеты.
Никаких похвал не хватит в адрес Жана Вилара. Его инициатива, на мой взгляд, имеет ни с чем не сравнимое историческое значение. На постановках «Сида»{242} и «Принца Гомбургского»{243} мы находим все, что так боялись потерять. То же самое я обнаружил в Германии, где публика приходит на спектакль вовремя, не встает с мест до самого конца и по много раз вызывает актеров.
А перманентные дамы со своими супругами являются к середине первого акта. Не дожидаясь конца спектакля, они торопятся уйти, чтобы примкнуть к таким же, как они, в ночных заведениях, где будут судить о том, чего не видели.
Может статься, что от усталости крутить на месте педали у подвальных велосипедистов рождались видения, более схожие с нашими, чем вялые и невнятные мечтания дам, порожденные усталостью сидеть под феном.
* * *Девушки, работающие в аду, пытки которого стойко сносят наши дамы, рассказывают, что эти пытки вызывают на откровенность. Они чем-то близки к психоанализу. Но то, что выступает из области невидимого, всего лишь иллюстрирует видимое. Оно переливается через края сосуда. Девушки, выслушивающие излияния, принадлежат к той же расе, что и таинственные велосипедисты. Эта раса безлика. Она исполняет функции выгребной ямы.
Дамы с перманентом опорожняют свою пустоту, это становится дополнением к сеансу. Они получают двойное лечение и выходят в мир обновленными. Снимая белый халат, они оставляют девушкам и шлемовидным фенам содержимое своей души и цвет своих волос.
Мадемуазель Шанель, разбирающаяся в этом вопросе, приехала на Лазурный берег вскоре после того, как сходила к Вилару на «Принца Гомбургского». Она рассказала мне, что за ее спиной сидели две такие сушеные дамы, очень недоверчивые к окружающей их молодежи, которая казалась им настроенной прокоммунистически.
Одна из них заглянула в программку. «Автор пьесы какой-то немец, — шепнула она своей соседке. — Его зовут Клейст, он покончил с собой». «Тем лучше, — ответила другая. — По крайней мере, на одного меньше».
Об оправдании несправедливости
У другого обвиняемого, Кокто…
Сартр. «Святой Жене»Молодежь несправедлива. Она считает, что так надо. Она защищает свой мир от вторжения более сильных личностей, чем она сама. Сначала она поддается. Затем встает в оборонительную позицию. Начинает оказывать сопротивление, и это продолжается изо дня в день. Любовь и доверие, которые она испытывала вначале, уже кажутся ей болезнью. Эту болезнь она торопится изжить, но не знает как. Она придумывает разные способы. Обернувшись к предмету своего доверия она принимается его топтать и топчет тем яростней, чем больше при этом топчет самое себя. Она подобна убийце, сильнее озлобляющемуся от пассивности жертвы.
Не мне жаловаться на попрание молодежью авторитетов. Не я ли, будучи молодым, восставал против того, что любил? И в первую очередь против «Весны священной» Стравинского, которая заполонила меня всего настолько, что я принял это за болезнь и ополчился против нее. Молодежь стремится заменить одно табу другим. Спрашивается (как спросил меня Стравинский в спальном вагоне поезда — из главы «Рождение поэмы»), почему я никогда не покушался на табу Пикассо. Стравинский хотел сказать: «Коль скоро агрессивность была у тебя юношеским защитным рефлексом, почему Пикассо, который тоже захватил тебя целиком, не вызывал такой реакции?» Вероятно, это объясняется тем, что Пикассо действует как матадор, его красный плащ, едва взметнувшись слева, уже мелькает справа, и бандерилья совершенно неожиданно вонзается нам в шею. Мне нравилась его жестокость. Мне нравилось, что он издевается над тем, что любит. Мне нравились его приступы нежности, которые неизвестно что скрывали. Никто лучше него не ухаживал за своими пчелами, не надевал большего количества сеток, не поднимал большего шума, чтобы отсадить рой. Все эти маневры отвлекают врага, которого влюбленная молодежь носит в себе.