Жан Кокто - Эссеистика
Однажды в Жюан-Ле-Пен Морис вел себя так скверно, что я посоветовал ему снова переодеться в мирское. Ему уже наскучила новая роль, и он охотно последовал моему совету. Но очарование его оказалось столь сильным, что преподобный отец Прессуар, провинциал семинарии, упрекнул меня «в чрезмерном радении».
Бедный Морис. Что бы мы знали о нем, не окажись он в авангарде эпохи, когда в моду вошли всякого рода «коммандосы»? Я всецело на его стороне, когда своим слабостям он придает видимость силы. Хочу я того или нет, моя мораль требует, чтобы я простил ему его мораль и принял его в свой Пантеон.
* * *Вторым примером является Клод Мориак.
Его отец был другом моей юности, соответственно, я принял Клода как родного сына. Я жил в то время на площади Мадлен. Двери моего дома были для него открыты. Кто желает войти в мой дом, входит в него. Кому там нравится, остается. Я никогда не загадываю наперед. Когда меня спрашивают, что я унесу с собой, если мой дом загорится, я отвечаю: огонь.
Я уехал в Версаль работать над «Пишущей машинкой». Клод последовал за мной. Он спросил, не помешает ли мне, если он будет записывать мои слова. Он сожалел, что люди плохо меня знают, и собирался написать обо мне книгу. Записям я мог воспротивиться. Мне эта идея не нравилась. Но я не мог помешать написанию книги. Он предлагал ее от чистого сердца.
Эта книга известна. Дружба прорывается в ней сквозь неточности и оскорбления. Клод лжет и при этом изобличает меня во лжи. Одному из журналистов он заявил, что любит меня и что это бросается в глаза. Впоследствии он доказал мне свою любовь. Однажды мы встретились в Венеции, на площади Сан-Марко, после закрытого просмотра «Ужасных родителей». Я простил его. Я вообще плохо переношу ссоры, а побудительные мотивы его поступка мне хорошо известны. На примере Сакса я объяснил, почему это происходит.
В двух блистательных статьях Клод похвалил моего «Орфея». Но рефлекс пересилил. Клод не решался следовать движению своего сердца. Он опубликовал новую статью, в которой отказывался от своих слов и утверждал, что «Орфей» обесценивается перед холодной реакцией зала. Было бы естественным, если бы он обрушился на зал. Но он обрушился на фильм. Что ж, моя мораль многотерпелива, и я желаю, чтобы, пройдя через все свои метания, Клод тоже выковал себе мораль. Та, что была выработана Саксом, ему не подходит.
Полагаю, он жалел о своей последней статье. Могу догадаться об этом по его недавнему письму. История с «Вакхом» избавила нас обоих от контрастов шотландского душа.
* * *Поведение Мориса и Клода различно и в то же время схоже. Морис болтает лишнее. Клод переживает в себе. Оба отмечены знаком молодежи, отказывающейся от порыва. Эта боязнь порыва так же часто встречается у молодых, как «боязнь действия», отмечаемая психоаналитиками. Контрпорыв развивается в обратном направлении. Он черпает энергию в страхе дать себе волю и тем обнаружить себя. Стыдливость выражается в разнузданной брани. Доброта превращается в синоним глупости, злобность — в эквивалент ума. «В том и состоит драма», — как говорит Ганс кардиналу в пьесе «Вакх».
* * *Возраст приносит нам крепкое здоровье, которому нипочем чужеродные вторжения. Если чуждые нам силы попытаются овладеть нами, мы сумеем вовремя отстраниться и сохранить между нами и этими силами расстояние, которое, пусть даже они его заполонят, не даст им заразить нас. Мы смело можем восторгаться не похожими на нас творениями. Мы не стараемся восторжествовать над ними. Они — наши гости. Мы принимаем их по-царски.
* * *Жид был послушен юношескому механизму. Он не мог от него избавиться до самого конца. Я не стал бы говорить о Жиде в этой главе, если бы он не прояснял смысл этого механизма тем, что, в отличие от молодых, подчинявшихся ему бессознательно, использовал его с полным сознанием дела. Из-за своей тяги к молодежи он впутывался в истории, заставлявшие его забывать о возрасте. Тогда он вел себя крайне неосмотрительно и впоследствии вынужден был каким-то образом обосновывать свои поступки. Я привожу Жида в качестве третьего примера, дополнительного и тем более впечатляющего, что этот человек использовал тайные средства зашиты и кривое оружие.
В этой главе, где я ищу оправдания моим обидчикам, для меня очень важно расширить рамки и оправдать Жида, нападающего на меня в своем «Дневнике», а также определить вклад молодых проводников, крутившихся между нами.
* * *В 1916 только что вышел мой «Петух и Арлекин». Жид насупился. Он боялся, что молодые отвергнут его программу и он потеряет своих избирателей. Он вызвал меня к себе, как учитель провинившегося ученика, и прочел адресованное мне открытое письмо.
Мне пишут много открытых писем. Жид представил меня в виде белки, а себя в виде медведя у дерева. Я прыгал с ветки на ветку, с пятого на десятое. Короче, я получил нагоняй и должен был повторно подвергнуться ему публично. Я объявил, что собираюсь ответить на это письмо. Жид посопел, покивал и сказал, что нет ничего познавательней и поучительней, чем такое общение.
Нетрудно догадаться, что Жак Ривьер{247} отказался печатать мой ответ в журнале «НРФ», опубликовавшем письмо Жида. Признаю, ответ получился довольно жестким. Я пояснял, что окна виллы Монморенси, на которой живет Жид, все выходят на другую сторону.
Жиду уже случалось попадать под такого рода душ. Предыдущий устроил ему Артюр Краван{248}, с которого был написан Лафкадио. Краван был вялым великаном. Он приходил ко мне, ложился, раскидывался, задрав ноги выше головы. Однажды он прочел мне страницы, где рассказывал, как к нему в мансарду явился Жид. Этот визит весьма походил на визит Жюлиуса де Баральюля{249}.
Из этих страниц и из своего визита к Кравану Жид, по своему обыкновению, сумел извлечь пользу. Из моего ответа нельзя было извлечь никакой пользы, разве что снова ответить. Жид не преминул это сделать. Он питал пристрастие ко всякого рода заметкам и запискам, ответам на ответы. Он ответил мне в журнале «Экри нуво».
Признаюсь, я так и не прочел. Я не хотел поддаваться этому рефлексу, старался оградить себя от чудовищного потока открытых писем. Прошло время. Настала пора кубизма и Монпарнаса. Жид держался в стороне. Он умел забывать обиды, в особенности те, что вышли из-под его пера. Он позвонил мне и попросил заняться одним его учеником (назовем его Оливье). Оливье «заскучал в его библиотеке». Я должен был познакомить его с кубистами, с новой музыкой, повести в цирк, где мы любили большой шумный оркестр, гимнастов и клоунов.
Я взялся за дело, но без особого желания. Мне была хорошо известна почти женская ревнивость Жида. И что же, юный Оливье не нашел ничего лучше, как начать дразнить своего наставника. Он пел мне дифирамбы, говорил, что никогда меня не покинет, и выучил наизусть «Потомака». Все это я узнал только в 1942 году, перед тем как поехать в Египет. Жид рассказал мне обо всем и признался, что хотел меня убить (sic). Именно эта история породила выпады в мой адрес, которые мы находим в его «Дневнике». Во всяком случае, он сам их так объясняет.
Жид нигде не признается, что я с превеликим трудом заставил его прочесть Пруста. Он считал его светским автором. Я думаю, Жид сильно разозлился на меня за это, когда чудесные каракули Пруста попали в «Нувель ревю франсез» и наполнили своей жизнью помещение редакции на улице Мадам. Их расшифровывали на нескольких столах.
В день, когда умер Пруст, в редакции у Галлимара Жид шепнул мне на ухо: «Из всех бюстов я оставлю здесь только один».
* * *Он сочетал в одном лице ботаника Жана-Жака Руссо и братьев Гримм в обработке мадам д’Эпине. Он напоминал мне нескончаемую, мучительную псовую охоту на неувертливую дичь. В нем соединялись страх преследуемого зверя и хитрость охотничьих собак, жертва и свора.
За спиной Жана-Жака восходит луна Фрейда. Подобный эксгибиционизм не чужд и Жиду. Но если обойти его сзади, то мы увидим улыбку Вольтера[54].
* * *Не стану более задерживаться на том, кто виноват в неточностях, искажающих даже самые незначительные мои поступки. Я уже высказался на эту тему в другом месте. Говоря о Жиде, я лишь хотел показать, в какой лабиринт он любил завлекать молодежь, чтобы там с ней потеряться. Ответная реакция наступила только после его смерти. Брань в его адрес звучала уже над его могилой. Так он себя обезопасил. Его слишком часто использовали, комментировали, выскребали, вычищали. Его невидимость состояла в анализе видимого. Он станет добычей иконоборцев. Они укроют его в тень. Он признавался в мелочах, чтобы скрыть важное. Со временем это важное обнаружится и спасет его.
* * *Я любил Жида, в то же время он меня раздражал. Я тоже его раздражал, и в то же время он меня любил. Мы в расчете. Помню, когда он писал своего «Эдипа» (мои «Царь Эдип», «Антигона», «Oedipus Rex», «Адская машина» были уже написаны), то объявил мне об этом так: «Происходит просто какая-то „эдипомания“». В трудных словах он старательно выговаривал все слоги. Он словно доставал их из какого-то резервуара.