Николай Котыш - Люди трех океанов
Час длилось промывание желудков. Более мучительной операции хлопцы не знали.
— Ну, а дальше, дальше? — торопят механики рассказчика.
— Ну, что… П-появились х-хлопцы из-за шторы бледные как смерть. Едва держатся на ногах. Спускаются по лестнице. А у порога стоит… п-пес Яшка. С-смотрит на хлопцев вроде бы с насмешкой. Один, говорят, начал креститься. Д-другой упал замертво.
В кубрике раздается оглушительный взрыв хохота. Рудимов тоже смеется.
— А дальше что? — вновь допытываются механики.
— А что д-дальше — отсидели хлопцы на гауптвахте. Одного, по-моему, к вам списали.
— Фамилия как?
— Галыдербин, что-то в этом роде.
— Галыбердин, — поправил Зюзин. — Так он и у нас отличился. А другой?
— Другой? Тот сам попросился на другую базу. Говорит, не могу переносить насмешки. Перевели…
Кто-то начал другую историю:
— А у нас был случай…
Но тут его перебили:
— Да ты обожди со случаями… Вот Зюзин какую-то новость узнал…
— Только не для болтовни, — сразу насторожил Зюзин.
— А какая тут секретность? Все свои…
— Ну, свои не свои, а достоверно я еще не знаю.
— Ну говори, чего тянешь.
— Батя от нас уходит.
— Обожди, обожди, как уходит?
— А вот так, говорит ему начальство: хватит, отлетался. Будешь дивизией командовать.
— Ну, это не уходит. Тут штаб дивизии рядом.
— А без него будет хуже.
— Почему хуже? Может, и вместо него придет не хуже.
— Он уже пришел. Майор Атлантов.
— Атлантов? Этот даст духу. Держись только…
Все как по команде замолчали.
…Не сразу привык Рудимов к новому назначению. Тянуло в свой полк — бывал там чаще, чем в других, за что получал немалые упреки остальных комполков. Понемногу страсти местничества, как окрестил их Гарнаев, улеглись. Но ненадолго. Как-то утром в штаб дивизии прибежал Зюзин:
— Товарищ подполковник, вам какое-то звание присвоили. Не понял только какое. По радио передавали.
— Не народного ли артиста, — усмехнулся Рудимов и отмахнулся: — Ты напутал что-нибудь, Володя.
Но часу в десятом тот же Вовка принес телеграмму от парашютиста Горлова: «Поздравляю присвоением звания Героя Советского Союза. Поклон от десантников». А на телеграфе в штабе уже лежали поздравления от генерала Гарнаева, командующих ВВС и Черноморским флотом, от старых полковых друзей, разметанных войной по всем фронтам.
Весь день Рудимов провел в родном полку. И, как часто бывает на войне, в приятное, радостное событие грубо и властно ворвалось другое — печальное, непоправимое: с задания не вернулся Кузьма Шеремет. Летчики сидели в столовой, боясь взглянуть друг другу в глаза. За столиком, где Кузьма всегда сидел со своим звеном, один стул сиротливо пустовал. И вдруг с улицы вбежала лайка Нонка — любимица Кузьмы. Месяца три назад он подобрал ее где-то, полузамерзшую, голодную, и с трудом выходил — всегда оставлял ей кусочек сахара или шоколада. Нонка обежала, обнюхала всем ботинки и вдруг вспрыгнула на стул Кузьмы и вопросительно уставилась на Ростокина. Тот не выдержал, вышел на улицу. Там к нему подошел Рудимов. Сели на пенек. Комдив попросил подробно рассказать, как погиб Шеремет.
КОГДА ПЕРЕСТАЮТ ВЕРИТЬ…
— Его судить надо.
— Не спешите с трибуналом. Начнем с вас.
— Готов на все, но ему людей не доверяйте.
Два приказа о присвоении званий пришли одновременно — Рудимов стал полковником, Атлантов — подполковником. Комполка Атлантов пришел к Рудимову при новых погонах, как всегда, начищенный, наглаженный. Степан Осипович невольно посмотрел на свои брюки, давно не знавшие утюга. «Черт бы его побрал, это время, — никак его не выкроишь, чтобы привести себя в порядок». Вот и полковничьи погоны не успел надеть. И теперь они сидели равные в звании. Атлантов это сразу уловил и как-то еще больше приосанился, косясь на свои плечи. И Рудимов обозлился не столько на сидевшего рядом, сколько на себя. «Кощунство — в такое время честолюбием заниматься».
А время действительно было неподходящее. Комполка Атлантов пришел докладывать командиру дивизии обстоятельства гибели летчика Шеремета. Рудимов уже беседовал со всеми, кто был в том полете, и в заключение теперь выслушивал командира полка, летавшего во главе группы. Объяснения Атлантова были точны, лаконичны, предельно аргументированы:
— Капитан Шеремет сам виноват в своей гибели. Зная большое преимущество противной стороны, он ввязался в бой, хотя этого можно было и избежать. Мы уже не раз об этом на разборах полетов говорили — идти на риск в крайнем и разумном случае. В данной ситуации такой подход не был проявлен. Вот что я могу доложить, товарищ полковник, — Атлантов даже встал, подчеркнуто произнеся новое звание комдива.
Рудимов что-то записал, потом полистал истертый до ветхости блокнот и спросил:
— У вас все?
— Так точно.
— Станислав Александрович, я не совсем понимаю вас, — сказал Рудимов, пристально и не очень миролюбиво взглянув на своего собеседника. — Давайте по порядку разберемся. Начнем с риска. Капитан Шеремет погнался за «юнкерсом», который атаковал наш транспорт…
— Можно уточнить, товарищ полковник? Не транспорт, а гражданское судно с гражданскими людьми. Цель, так сказать, не боевая.
— Как, как вы говорите? Цель не боевая? — Рудимов встал и вплотную подошел к комполка. — Как вас понимать, подполковник? На борту дети, женщины, на них бросают бомбы. Вы все это видите и хладнокровно решаете: цель не боевая, не стоит ввязываться в бой. Так я вас понимаю?
Рудимов старался говорить спокойно, сдержанно, но ничего не получалось. Голос его непривычно дрожал и гремел на всю землянку.
Атлантов обидчиво поджал тонкие губы:
— При таком шумном разговоре мне трудно объясняться.
— Да вы и не пытались объяснять, вы задались целью все исказить…
— Что ж, я могу дать честное слово офицера.
— Клянутся тогда, когда перестают верить.
— Но мне ничего не остается…
— Вот именно не остается. Скажите, почему вы ушли из боя? Ведь вы же видели, как на него навалилось шестеро истребителей.
— Но ведь это же бессмысленно, товарищ полковник, терять двоих…
— Видите ли, Атлантов, есть два разряда людей. С одними чертовски легко жить и даже идти на смерть, потому что знаешь, что он тебе останется верен, предан как собака до «деревянного бушлата». А есть другой разряд…
— Вы хотите сказать…
— Да, да, я имею в виду то, о чем вы подумали. А раньше я о вас иначе думал. Когда меня спросили: пойдут ли люди за вами, я сказал: пойдут. И они пошли за вами. А вот вы…
— Я вижу, товарищ полковник, ставится под сомнение моя офицерская честь…
— Вы сами ее поставили под сомнение. — Рудимов отвернулся к окну и, не поворачиваясь, спросил: — Как вы после этого сможете командовать полком? Я бы на вашем месте сам попросился в рядовые летчики и доказал обратное о себе мнение.
— Но ведь это признание вины. А я ее не чувствую за собой, — льдистые глаза Атлантова смотрели непреклонно.
— Вот это и плохо, Атлантов. Очень плохо. Что ж, хватит. Кажется, наговорились. Вы свободны.
Атлантов вышел строевым шагом.
Рудимов долго ходил по землянке. И сам он был виноват, согласившись на выдвижение этого человека. Ведь и раньше замечал за ним такое, что должно было насторожить, удержать от преждевременных авансов на право командовать полком. Во всех его поступках, словах, мыслях сквозило чувство какой-то своей исключительности и превосходства. Кажется, чего лучше — ровный, твердый, терпеливый характер: его никто не видел в замешательстве или расстройстве. Но он никогда не мог понять чужой боли, чужого чувства, чужой жизни. Он умел уважать порядок, дисциплину, подтянутость, но не умел уважать человека. И все потому, что на первом плане была холодная расчетливость и собственная личность. В ту личность он до вожделения всматривался, как в зеркало, не замечая, что зеркало давно стало давать искаженное изображение. Кажется, Герцен сказал, что бывают натуры, противные в своей чистоте.. Рудимов добавил бы, уточнил: «Не только противные, но и страшные».
Но откуда же они берутся, Атлантовы? Шагая но лужам раскисших троп, Рудимов мучительно размышлял над этим, вспоминал, когда именно у этого человека появилась эгоистичная накипь рационализма, в какой момент прорезалась первая трещина между правдой и кривдой его поступков. Вчера? Месяц, полгода назад? А может, еще до прихода в полк, в училище? Ну, пусть раньше. Но ведь здесь, в полку, трещина в пропасть расползалась. Видел ли Рудимов эту разверзшуюся пропасть? Она, как яма для ягуара, была прикрыта хрупким хворостом внешнего лоска. Но все время чувствовал что-то нехорошее, опасное под артистически отточенными поступками, жестами, голосом.