Надежда Мандельштам - Об Ахматовой
Она хотела безраздельно владеть всеми людьми прошлого, настоящего и будущего, но только теми, кто сочинял стихи или, по крайней мере, знал в них толк. Ко второй категории я, по ее мнению, подходила, и поэтому мною она тоже хотела владеть безраздельно, уступая меня только мертвым, но не живым. И в этом моя неслыханная удача. Если б не она, я бы никогда не вынесла этих страшных и темных лет. Однажды она просто спасла мне жизнь, когда, с дикой энергией впившись в совершенно чужих людей, заставила раздобыть мне вызов в Ташкент из глухой деревни, где я погибала, и всю мою жизнь она поддерживала во мне веру в О.М. и в правильность той задачи, которую я поставила перед собой: изо всей силы, изворачиваясь как угодно, зацепиться за жизнь, чтобы спасти его стихи.
В последние годы мы как-то сидели с ней в церковном садике наискось от дома Ардовых. Я выводила ее туда, чтобы она подышала хоть этим бескислородным московским воздухом, а мы могли поговорить без помехи. «Вы ведь всегда верили в меня?., не сомневались?» – спросила она. Тогда вышла первая из ее книг146, и она очень расстроилась – как ее обстригли и обкорнали. А к этому еще прибавилась очередная выходка Ардова: с ним делалось что-то омерзительное, когда при нем произносили слово «акмеизм». Мы не знали, чем это объяснить – преданностью лефовским идеалам или чем-нибудь более современным, например, желанием начальства уничтожить это слово…
Я ответила, что всегда в нее верила и никогда не отрекалась от ее стихов. Это истинная правда, и она это всегда знала, но немного огорчалась, что я предпочитаю те ее стихи, где она говорит в лоб и поражает жесткими и прямыми формулами. Должно быть, и ей, и О.М. нужна была моя вера в их путь и в их труд, потому что и О.М. успел мне сказать то же, что она. Сейчас может показаться странным, что два больших поэта нуждались в поддержке женщины, которую они сами научили с голоса воспринимать стихи. Оказывается, жизнь устроена так, что без этого обойтись нельзя. И не похвалы ведь они от меня ждали, а только кивка – да, да – или чтобы я замотала головой и сказала: «кажется, нет…» В извечном и страшном человеческом одиночестве, которое для поэта увеличивается в тысячи раз, даже если он окружен людьми, необходим хоть один слушатель, чей внутренний слух настроен на постижение их мысли и слова.
«Меня, как реку, жестокая эпоха повернула, и я своих не знала берегов..»147 Мы часто с ней говорили о том, что было бы с нами, если б в нашей жизни не было жестоких и не от нас зависящих катаклизмов. Труднее всего понять, как обернулась бы судьба О.М. Нам казалось, что его поэзия, скорее всего, пошла бы вглубь по какому-нибудь философскому руслу. Марина предсказала ему гибель от женщины148. На этом, конечно, можно свернуть себе шею, но мне в это не верится: слишком уж быстро он остывал от любой вспышки, и малое количество любовных стихов у него не случайность. То, что он говорил А.А. про стихи, что они пишутся только в результате потрясений, как радостных, так и трагических, верно, но он забыл прибавить, что всё, что угодно, может оказаться потрясением – разговор, книга, перемена погоды, закат, туча в небе, встреча с другом и уж во всяком случае путешествие, музыка или смена времен года. Гибели он не искал, как и счастья. С людьми давал скорее положительный, чем отрицательный контакт, хотя в отношениях с ними у него была известная хищность: он жадно брал у них всё, что они могли дать, а потом отступал – не ссорился, не рвал с ними, а просто вежливо и равнодушно относился к ним. Из всех поэтов, которых я знала, он был самым жизнерадостным и упивался каждым пустяком. Очень возможно, что его жизнь могла бы сложиться при других обстоятельствах вполне сносно: ведь свое своеволие он умел обуздывать.
Про себя А.А. говорила, что, скорее всего, она не развелась бы с Гумилевым, но жила бы не с ним, а во флигеле и ушла бы в литературную борьбу. Себя же я не могу себе представить ни в каких других обстоятельствах: О.М. основательно поработал, чтобы сделать из меня нищенку-подругу149 и вытравить идею самоубийства. Именно это было величайшим соблазном моей жизни. А случай это не такой редкий – и Марина, и особенно Маяковский смолоду шли на этот путь. Жестокая эпоха с необычайной прямотой потребовала от каждого из нас троих – О.М., А.А. и меня – выполнения своего долга. Уклониться от него было невозможно: куда денешься? И потому во всех стихах о двух возможных путях А.А. твердо говорит, что та, другая, которая могла бы быть ею, но не осуществилась, с завистью смотрит на нее во всем ее несчастьи и страдании. Таких стихов, по крайней мере, три: кроме того, что я процитировала, есть еще «деловитая парижанка» и двойник, глядящий из другой жизни150.
А.А. с горечью следила за тем, что писали о ней и об О.М. по ту сторону барьера. Все эти «бросили поэзию», «сошли с ума», «переводят», «всем надоели», «опустились», «поэты десятых годов» и всё прочее, что подхватывали за границей из нашей печати и от услужливых «осведомленных» лиц, охотно снабжавших подобной информацией иностранцев, приводили ее в ярость. Составители иностранных литературных справочников потрясающе ничего не понимали в нашей жизни, они даже не подозревали, что непечатанье стихов отнюдь у нас не означало прекращения поэтической работы. О запретах они слыхом не слыхали. Мертвых считали живыми, а живых мертвыми. И всегда в этих сообщениях звучала злорадная нотка: вот они куда годятся, ваши поэты! «Почему они нас так ненавидят? – спрашивала А.А. – Я знаю: они нам не могут простить нашего страдания…» Это та же зависть, с которой двойник из благополучной жизни смотрит на обезумевшую от горя женщину, которая не выдумывает своих мук, но живет в жестокой реальности. Умом этой зависти понять нельзя, сердцем тоже нельзя. Но, к моему удивлению, эта зависть действительно существует. И мне ее не понять. Ведь я поглядела назад, и «предо мною раскрылась дорога, где ползла я в крови и пыли…»151.А.А. сказала, что, вероятно, писала бы прозу, а не только стихи, если б жизнь сложилась иначе. Мне не очень верится: в исследованиях о Пушкине звучит ее жесткий голос и чувствуется сила анализа, в отдельных же автобиографических отрывках она как-то всё смягчает, осторожничает, стушевывает. Писем же, по которым можно судить о свободной прозе, она никогда не писала, чтобы неосторожным словом не выдать в них себя. У нее был хороший предлог отказаться от писем: противно писать, когда знаешь, что твое письмо вскроют и прочтут не те, кому оно адресовано, но и в юности она на этот счет была сдержанна. Откуда-то с самых ранних лет у нее взялась мысль, что всякая ее оплошность будет учтена ее биографами. Она жила с оглядкой на собственную биографию, но неистовый характер не допускал ни скрытности, ни идеализации, которой бы ей хотелось.
«Всё в наших руках», – говорила она и: «Я как литературовед знаю…» Иначе говоря, одной частью своей души она желала канонического портрета без всей той нелепицы и дури, которые неизбежны в каждой жизни, а тем более в жизни поэта. Красивая, сдержанная, умная дама, да к тому же прекрасный поэт – вот что придумала для себя А.А.
Она призналась мне, что в Петербурге, когда она приехала туда с Гумилевым, ее поразил не успех ее первых книг, а женский успех. К литературному успеху она сначала отнеслась равнодушно и верила Гумилеву, что их ожидает судьба Браунингов – при жизни известностью пользовалась жена, а после смерти она сошла на нет, а прославился муж. А женский успех вскружил ей голову, и здесь кроется тайна, почему ей захотелось казаться приятной дамой.
Первые свои уроки, как должна себя вести женщина, А.А. получила от Недоброво. Какая у него была жена, спрашивала я; оказалось, что его жена очень выдержанная дама из лучшего общества. Сам Недоброво тоже был из «лучшего общества», и его влияние здорово сказалось на некоторых жизненных установках Анны Андреевны. А сам Недоброво, влияя и сглаживая неистовый нрав своей подруги, вероятно, всё же ценил ее необузданность и дикость. «Аничка всем хороша, – говорил он, – только вот этот жест», – и А.А. показала мне этот жест: она ударила рукой по колену, а затем, изогнув кисть, молниеносно подняла руку ладонью вверх и сунула ее мне почти в нос. Жест приморской девчонки, хулиганки и озорницы. Под легким покровом дамы, иногда, естественно, любезной, а чаще немного смешноватой, жила вот эта самая безобразница, под ногами которой действительно горела земля.
А.А., равнодушная к выступлениям, публике, овациям, вставанию и прочим никому не нужным почестям, обожала аудиторию за чайным столом, разновозрастную толпу друзей, шум и веселье застольной беседы. В этом она была неповторима: люди падали со стульев от хохота, когда она изволила озорничать. В роли дамы она долго выдержать не могла, но всегда, получив приглашение в приличный дом, готовилась к ней. Что же касается до приглашений, то она их принимала все, сколько бы их ни было, потому что она обожала бегать по гостям, приводя в ужас и меня, и Харджиева: куда она еще побежит?