Гилберт Честертон - Человек с золотым ключом
Странность в том, что, как мы уже говорили, вскоре его брат тоже умер, и к тому времени он принадлежал к той же религиозной конфессии, что и мой брат. Так весьма символично завершился «поединок Маркони»; я же продолжал редактировать газету (если это можно назвать редактированием), а все прочие финансисты и политики, судя по всему, не были намерены умирать в какой бы то ни было вере. Война окончилась, под конец оборвав великое множество жизней — немцы предприняли несколько масштабных, но тщетных атак, и Фош нанес окончательный удар под Шалоном, где лет за тысячу до того христиане разгромили гуннов. А в Англии политики по — прежнему озаряли нас благосклонными улыбками; на скромной коммерческой почве по — прежнему взрастала новая знать; одна за другой расцветали экономические авантюры, вскормленные лишь напористой рекламой да магнетической силой личности; и на этом фоне набирали силу всевозможные научные объединения и газетные синдикаты, шаг за шагом приближаясь к той державной власти, что утвердилась за ними в наши дни. Как заметил в минуту уныния Старый Мореход,
Так много молодых людейЛишились бытия,А склизких тварей миллионЖивет; и с ними я.
Глава XII. Политические знаменитости
Почти всякий раз, как я с кем‑то знакомился, я знакомился с кем‑то другим. Частный человек странно отличался от общественного. Даже если он был похож на свою карикатуру, он, скажем так, был на нее непохож. Соотношение правды и образа оказывалось сложным и тонким; и, насмотревшись, я понял, что популярный образ в чем- то верен, даже если правда — совсем иная. Так, всем известно, за что хвалили покойного короля, однако непрестанные рассуждения о том, как честно он нам служит, создавали неполное впечатление. Я виделся с ним только раз, у лорда Бернема, к которому он приехал охотиться. Чего бы ни стоило мое свидетельство, он показался мне очень честным, но в неожиданном смысле. Да, честным он был, но и просто искренним, свободным во вкусах до нескромности. Его постоянно хвалили за честную службу, но походил он не на старого доброго юриста, хранящего фамильные тайны, и не на врача, хранящего тайны врачебные. Скорее я сравнил бы его с капитаном небольшого судна, который немногословен и сдержан на мостике, а у себя в каюте смеется и даже ругается. Словом, с человеком надо общаться хотя бы час — другой; только тогда увидишь, где начинается неправда или, точнее, легенда. Если я услышу от новых поколений, что Георг V — сильная личность или глупый старик, я пойму, что они ничего о нем не знают.
Иногда и более короткие встречи преподносили мне более странные сюрпризы. С лордом Керзоном я говорил минут десять, хотя был у него раза два. Встретились мы на шумном митинге. Он ничего не имел против шума и даже против меня, был очень любезен и учтив, но сказал то, чего никто из нас от него не ожидал, согласившись со мной, что крики и шутки намного разумней, чем речи государственных мужей. Сам я писал об этом в «Иллюстрейтед Лондон Ньюс», никак не думая, что такой вельможа, говорящий с самых высоких кафедр, поддержит мое шутовство и меня, шута. Однако он сам поддерживал популярную легенду о его непопулярных взглядах. Только он среди английских аристократов подражал аристократу прусскому, что странно, ибо наш аристократ бывает циничным, но не грубым, он тоньше этого. Иногда мне кажется, что Керзон еще тоньше. Даже в его, скажем так, телесной жизни была героическая искусственность. Ему было нелегко держаться, как он держался, и напряженность эту, я думаю, он обратил в стоическую, но дерзкую шутку. Оксфорд он окончил тогда, когда полагалось быть пессимистом в философии, реакционером в политике; и, как декаденты притворялись, что они хуже, чем есть, притворялся, что он недемократичней, чем был. Случайно ли говорят, что дурные слухи о себе пускал он сам? Все это я вывожу из нескольких слов человека, который не мог быть по — прусски глупым. Но и в тех, с кем я беседовал дольше, обнаруживалось такое же несоответствие.
Различие между человеком и карикатурным портретом я впервые заметил, разговаривая с лордом Хью Сесилом. Кажется, мы познакомились у Уилфреда Уорда, которого я давно должен был упомянуть; он повлиял на меня во многом, похвалил в «Дублин Ревью» мою «Ортодоксию», когда многие в его мире сочли бы ее нелепицей. Уорд говорил, что критики не могут понять, что ему нравится, а он может понять, что им не нравится: «Истина поймет ошибку, ошибка не поймет истины». Благодаря ему меня приняли в Общество, гордившееся тем, что именно в нем Гекели спорил со старым («идеальным») Уордом. Там же удостоился я знакомства с замечательными людьми — бароном фон Хюгелем, отцом Уогеттом, с которым мы позже были в Палестине. Если меня спросят, почему я пишу об этом здесь, ответ будет достаточно странным. В Обществе этом, склонном к философии, было очень мало писателей, собственно — один Уилфред Уорд, к тому же издатель. Зато политиков, даже таких, которые могли стать правителями, там было много. Старый Холдейн с его гегельянскими безднами удивил меня, как удивлял людей я сам в каком‑нибудь местном клубе, когда, отбросив метафизику, простер ко мне руку и воскликнул: «Вот Левиафан, которого Ты положил играть в нем». Не могу забыть, что Англия предала его, заподозрив в том, что он ее предал! Познакомился я и с Бальфуром, явно предпочитавшим любого философа своим верным тори. Может быть, религия — не опиум для народа, но философия — опиум для политика. Это возвращает меня к лорду Хью Сесилу.
Карикатуристы из либералов и вся либеральная пресса видели в нем средневекового аскета. Если бы не сдержанность и не изысканность, его обозвали бы святым. Помню его сутану и какую‑то итальянскую шапочку, обычно на фоне витража, с которым он, должно быть, не расставался. Я по своей простоте всему этому верил, даже не очень пугался и уж точно полагал, что этот тонкий человек любит средневековье, особенно — готику. И тут я встретил его в доме, где проходили проверку философии и теологии.
Разнообразная и замечательная деятельность Уилфрида Уорда основывалась на том, что он гораздо больше меня любил таких людей, как Сесил или Бальфур. Когда я услышал, как логично Сесил рассуждает, у меня сложилось несколько очень четких впечатлений: у лорда Хью много своих мыслей, он смотрит на них беспристрастно, а главное, он протестант. Сам я был очень далек от католичества, но завершенный и весомый протестантизм Хью Сесила открыл мне, что я не принадлежу к протестантам. Он был, а может — и остался, единственным истинным протес — тантом, поскольку религия его на удивление реальна. Время от времени он поражает свой мир четкой и сильной защитой христианских истин, в которые когда‑то верили все протестанты. Теперь английский протестантизм стал очень странным, и не мне о нем судить; но все же скажу, не в обиду, что истовый протестант смущает его больше, чем перешедший к католикам. Припомнив карикатуры, я с облегчением засмеялся. По сравнению с Сесилом можно счесть иезуитом Кенсита, ведь борьба с обрядностью — просто мятежная обрядность, и бедный старый Кенсит был достаточно прост, чтобы сниматься с распятием в руке. Я удивился, что таких, как Сесил, славят или ругают за неприязнь к Реформации; но дожил до того, что их обвиняют в англофильском потворстве Германии. Дожил я и до того, чтобы понять, как верен лорд Хью своему роду и своей стране. Он предан традициям протестантской Англии, которые заложил его родоначальник.
Мысль эту подтвердил Джордж Уиндэм, говоривший о крайнем индивидуализме Сесила. Компактная и патриотическая Англия, которая существует несколько веков, в немалой мере обязана своим коммерческим обликом тому, что лорд Хью — рьяный поборник свободной торговли. Он не только протестант; этот рыцарственный консерватор — истинный радикал, которому Манчес — терская школа ближе, чем средневековье. Я так долго о нем говорю, хотя совсем недолго видел, ибо серьезно считаю, что он стоит в самом центре нынешней цивилизации. Он — один из столпов, которые еще держат Англию, в которой я родился. Джордж Уиндэм, как и я, двигался в другом направлении, и мысли наши, среди прочего, определялись тем, что мы думали об этом консерваторе. Уиндэм — не консерватор, а тори, который может стать якобитом, неистовым, как якобинец. Он хотел не сохранить протестантство и свободную торговлю, а воскресить более старые и более всеобщие вещи. Я, либеральный журналист, впервые заподозрил в неправде нашу партийную систему, когда понял, что согласен с Уиндэмом, а он не согласен с Сесилом.
Познакомились мы в Теплоу у лорда и леди Десборо, которые долго привечали меня и других литераторов самого разного толка; и я почти сразу заметил, что Уиндэм думает о многом так же, как и я. Можно сказать, что мнения наши были одного цвета. Кому — кому, а ему очень подходит слово «цвет». Конечно, и он оказался не таким, каким его изображали. Когда‑то он служил в армии, и его изображали воякой. Он был красив, и его представляли дамским угодником. Все это было не так. Уиндэм был другом мужчин. Он очень любил то, чего дамы не любят, особенно — спорить до утра, приводя один и тот же довод, и не отпускать гостей, пока не выяснят, что значат буквы «Т. Т.» перед сонетами Шекспира или чего ожидал Чосер, публикуя «Троила и Крессиду». Денди он не был ни в каком смысле, сам одевался хорошо, но не замечал, как одеты другие, а это — мужская черта. Он хорошо уживался в спортивной и литературной среде, но с ней не сливался. Он любил цыган и бродяг и коллекционировал писателей, похожих на бродяг, к которым относился и я. В широте его и доброте не было слащавости, хотя он прослыл «очаровательным». Он написал мне первым, когда в «Вестминстер Газет» появилась моя статья о том, что далеко не все англичане считают Христа совсем не связанным со Своей Матерью. Здесь Уиндэма поддержала жена, наделенная глубоким мистическим чутьем; ее не забудут те, кто знал, и не просто похвалят те, кто понял. Она спрашивала, где же я подхватил то, что протестанты зовут мариолатрией. Я заверил ее, не обманывая, что это у меня с детства.