Сергей Романовский - Наука под гнетом российской истории
Тут двух мнений быть не может: коммунистический режим ученые Академии наук не признали. А коли так, то почему уже через несколько месяцев после прихода большевиков к власти они вступили с ними в активный контакт?
Ответы давались разные: в годы советской власти уверенно говорили о том, что ученые сразу поняли преимущества социалистического строя и все свои силы отдали строительству светлого будущего [321]; затем предпочли рассуждать о высоких идеалах: служение народу, наука во благо простого человека и т.д. – у интеллигенции и большевиков они явно совпадали; поэтому, мол, научная интеллигенция даже социальный заказ неприемлемой для них власти воспринимала в точном единении со своими внутренними побудительными принципами научного творчества [322].
На самом деле все, вероятно, было проще и трагичнее. После Октября 1917 года перед учеными встала дилемма: либо эмигрировать, либо остаться. А коли остаться, то надо работать. Они оказались политически предельно наивны в своей надежде скорого и бесславного конца ненавистной им власти, зато они точно знали, что сколько бы она не продержалась, без науки ей не обойтись; она – пусть и вынужденно – но будет ее финансировать, Академия сумеет отстоять автономию, и ученые смогут продолжить свои исследования. Поэтому требовалось одно: сохранить Академию как целостный научный организм, добиться ассигнований на исследования и, не обращая, по возможности, внимания на псевдореволюционную вакханалию советского чиновничества, продолжать работу.
Со стороны властей задача стояла иная: требовалось как можно быстрее заставить Академию наук добровольно подчинить свою работу нуждам социалистического строительства. А поскольку цели при этом преследовались прежде всего политические – коли сама Академия наук перейдет на сторону советской власти, то это станет козырным тузом в пасьянсе мировой революции, который уже составили новоявленные вожди – никакого насилия, никакой ломки традиционных академических структур не предполагалось. Более того, власти готовы были удовлетворить практически любые требования ученых (отсюда ЦеКУБУ, декрет о помощи работам академика И.П. Павлова, создание множества новых институтов в системе Академии), лишь бы Академия наук сама перешла на сторону большевиков.
И все же – чем мотивировалась принципиальная позиция русских ученых? Ее, как это ни странно, выразил не академик, а молодой (в то время) Г.А. Князев, в будущем директор академического архива. 5 мая 1918 г. он записывает в дневнике: чего теперь скулить, сами во всем виноваты. “Теперь две возможности – строить новую Россию или плакать над растерзанным телом ее” [323]. Ученые предпочли первое, сделав свой выбор сразу и безошибочно: они не с большевиками, они – с Россией. Почему?
По очень простой причине. Ученые видели разгуляв-шуюся русскую вольницу, которой было позволено все, они понимали, что эта стихия способна снести и растоптать тонкий культурный слой. Противиться этому варварству можно было только одним способом: работать, несмотря ни на что. Власть большевистская недолговечна и преходяща, а Россия – вечна и неистребима. Это был искренний порыв русских ученых, еще и потому искренний, что в нем проявилось и сугубо личностное, успокаивающее совесть: они не сотрудничали с новой властью, они работали на Россию.
“…Сильно презрение к народу моему и тяжело переживать. – Записывает В.И. Вернадский 11(24) марта 1918 г. – Надо найти и нахожу опору в себе, в стремлении к вечному, которое выше всякого народа и всякого государства. И я нахожу эту опору в свободной мысли, в научной работе, в научном творчестве” [324].
О том же по сути пишет сыну 21-23 мая 1919 г. и непременный секретарь Академии наук С.Ф. Ольденбург, хотя свой настрой он мотивирует совсем иначе, чем В.И. Вернадский: “Я верю в Россию, верю в людей и надеюсь, что работой поможем России преодолеть трудные дни. Когда люди станут хоть немного сознательнее, тогда жизнь сразу повернет по настоящему, не к старому, конечно, оно ушло и, слава Богу, что ушло, но к светлому будущему” [325].
Веру ученых в правоту своей позиции поддерживало их твердое убеждение в скором и бесславном финале большевистской авантюры, к ней поначалу, как вспоминал А.С. Изгоев, от-носились “полуиронически” [326]. “Я не видел человека, – вторит ему И.В. Гессен, – который сомневался бы в непосредственно предстоявшем свержении большевиков” [327]. Не сомневались в том же В.И. Вернадский, И.П. Павлов, И.П. Бородин и многие другие ученые. Однако уже первые серьезные победы большевиков на фронтах гражданской войны сильно поколебали их уверенность. Ученые с ужасом были вынуждены признать, что советская власть обосновалась в стране надолго.
Так может быть она – та самая власть, которая и нужна России?
Ведь именно массы российского населения с оружием в руках помогли большевикам победить белое движение. И ученые стали искать опору своей вере… в самом большевизме. Их главный довод: большевики спасли Россию от развала, от “край-ностей дичайшего русского анархизма” [328]. Уже в эмиграции Л.П. Карсавин признал, что “большевики сохранили русскую государсственность, что без них разлилась бы анархия, и Россию расхватали бы по кускам и на этом сошлись бы между собою и союзники и враги наши” [329].
Конечно, время стирает остроту восприятия трагических событий. Память при этом поневоле оказывается «здоровой» и сохраняет лишь те ощущения, которые помогли выстоять и выжить. Оценки становятся не эмоциональными, а аналитическими, как бы отстраненными. Непосредственные участники и даже жертвы разыгравшейся трагедии чаще выступают в роли не свидетелей, а скорее адвокатов, реже – прокуроров. Именно такой представляется строго рассудочная оценка большевистского переворота в воспоминаниях химика академика В.Н. Ипатьева. Он ее дал почти через 30 лет, успокоившись и поразмыслив:
“Можно было совершенно не соглашаться со многими идеями большевиков. Можно было считать их лозунги за утопию… Но надо быть беспристрастным и признать, что переход власти в руки пролетариата в октябре 1917 года, проведенный Лениным и Троцким, обусловил собою спасение страны, избавив ее от анархии и сохранив в то время в живых интеллигенцию и материальные богатства страны” [330]. Это написано в США, куда Ипатьев бежал из “спасенной страны” в 30-х годах, став попросту невозвращенцем.
Куда более точно и, если хотите, честно относился к сво-ей позиции историк академик С.Ф. Платонов. 12 апреля 1930 г. он пишет в ОГПУ записку, под которой – можно не сомневаться – подписались бы все русские ученые, оставшиеся на родине после 1917 г. и вынужденные обстоятельствами сотрудничать с новой властью. Вот ее текст: “Как бы ни смотрел я на ту или иную сторону деятельности Советского правительства, я, приняв его, начал работать или «служить» при нем с весны 1918 года” [331], т.е. со времени завершения описываемых нами «переговоров».
Как бы там ни было, сегодня понятно другое. Если не «умничать», не подводить под позицию русских ученых надуманные и как бы оправдывающие их резоны, а посмотреть на сложившуюся в годы гражданской войны ситуацию трезво, то станет ясно: оставшиеся в России ученые были обречены на сотрудничество с советской властью; им, как говорится, просто деться было некуда. В противном случае их бы безжалостно раздавили.
Ленин не упускал из вида Академию, он поручил вести переговоры с ее руководством наркому Луначарскому, цинично порекомендовав его людям не “озорничать” вокруг Академии [332]. Сами «переговоры» начались в январе 1918 года. С.Ф. Ольденбурга посетил Л.Г. Шапиро – член коллегии научного отдела Наркомпроса – и поставил вопрос без обиняков: готова ли Академия наук сотрудничать с советской властью?
На первом же Общем собрании 24 января постановили: “уполномочить непременного секретаря ответить, что ответ Академии может быть дан по каждому отдельному вопросув зависимости от научной сущности вопроса по пониманию Академии и от наличности тех сил, которыми она располагает”[333]. (Курсив мой – С.Р.).
Итак, всего через 3 месяца после того, как “банда насильников” захватила власть, Академия наук вступает с нею в активный творческий контакт. Чтобы разобраться в сути новой власти много времени не потребовалось. Правда, ученые – люди муд-рые – пока еще не клянутся в безоглядной верности советской власти (это впереди), а потому ищут своеобразный оптимум между желаниями большевиков и своими представлениями о том, чем должна заниматься наука.