Борис Фрезинский - Я слышу все… Почта Ильи Эренбурга 1916 — 1967
Сейчас на путях к Берлину встречаю много освобожденных нами из плена французов. Вся Франция: Париж, Нант, Руан, Гавр, Марсель. Мило беседую с ними. Многие знают Вас и говорят о большом друге французского народа. Вы были в Эльбинге[349], совсем неподалеку от меня. Очень жалел, что не удалось повидаться.
Недавно в одном из крупных городов мы провели с М.Матусовским[350] большой лит. вечер для гарнизона. Много было вопросов о Вашей работе, Ваших творческих планах.
Хочу поделиться с Вами и своей радостью. Вчера мне вручили орден Красного Знамени.
Крепко, крепко жму Вашу руку
А.Исбах.Впервые. Подлинник — ФЭ. Ед.хр.1628. Л.7.
141. П.И.БатовДействующая армия <в Москву;> 15 марта 1945
Уважаемый Илья Григорьевич!
Из газет узнал о получении тобою офицерского ордена «Почетного легиона».
От души рад и сердечно поздравляю тебя с такой большой наградой за твои труды, сыгравшие большую роль в деле разгрома и уничтожения немецко-фашистских войск на нашей советской земле.
Желаю тебе здоровья и дальнейших успехов в твоей полезной работе, которая так необходима теперь, когда час возмездия над германским народом и его шайкой главарей наступил.
Победа близка и справедливость восторжествует. Уважающий тебя
Батов.Впервые (в сокращении) — ЭВ. Подлинник — ФЭ. Ед.хр.1262. Л.1.
142. Р.И.Мелетинская<Москва,> 22/III 1945
Глубокоуважаемый Илья Григорьевич!
Бесконечно тронута Вашим активным участием, желанием помочь спасти сына[351]. Он находится в настоящее время еще в более тяжелом нервном больном состоянии.
Узнал, что защитить свою диссертацию (получившую очень высокую оценку самого крупного в СССР специалиста по западной литературе) он до снятия с него судимости не сможет, и, следовательно, продолжать научную работу невозможно.
Я хочу дополнительно сообщить лично Вам, что сын писал о следствии по его делу в первом, несколько более подробном заявлении, которое было подано в Президиум Верховного Совета 20 января 1944 года: «Допрос велся „с пристрастием“: меня раздетого держали в сырой яме, вырытой в земле, где я коченел от дождя и голода, получая 200 гр. хлеба в день, непрерывно угрожали расстрелом и однажды даже „инсценировали“ расстрел. За это несет ответственность следователь Госбезопасности т. Громаденко (на суде я заявил об этом). Под влиянием длительных физических мук и моральной депрессии, а также угроз, я кое-что из составленных следователем „ответов“ подписал. Армейскому следователю я на первом допросе сказал, что подтверждаю свои показания, попросил бумаги и обратился с подробным письмом, в котором проанализировал все дело, все показания свидетелей, доказывая свою невиновность. На суде я также отказался признать себя виновным и рассказал, как Громаденко вел следствие по моему делу. Я просил суд вызвать свидетелей обвинения, а также ряд лиц, знавших меня на фронте или бывших со мной в окружении…». Дальнейшее Вам известно из второго заявления. Сообщаю эти подробности, т. к. Вам, возможно, нужно их знать.
Горячо Вас приветствую!
Счастлива, что следовала своему внутреннему побуждению и обратилась к Вам.
Крепко жму Вам руку!
Глубоко признательная
Раиса Мелетинская.P.S. Муж был болен и, к сожалению, не мог раньше отнести Вам бумаги.
Впервые. Подлинник — ФЭ. Ед.хр.1897. Л.1–2. Раиса Иосифовна Мелетинская (1892–1956).
143. С.С.Наровчатов<Из действующей армии в Москву;> 3/IV <19>45
Дорогой Илья Григорьевич!
Прошло полтора месяца с тех пор, как судьба свела нас под Эльбингом[352]. Все эти недели не стихали бои. Мне тогда уже успела опротиветь Пруссия, перевернутые повозки на дорогах, летящий пух перин, стадо очумевших от страха немцев. И когда мы снова пошли по Польше — полегчало на сердце. Нас встретила нищета и голь, но последняя крестьянская хата на поморьи была ближе и понятней, чем набитые всесветным барахлом бурги[353] пруссаков. Нас снова встречали как освободителей, и я снова начал писать стихи о милых моему сердцу любви и свободе, какие, мне думается, я никогда бы не смог писать на неметчине. Мне кажется, я сумею привезти с фронта интересный сборник стихов. То, что я говорил Вам тогда об идее — идее человеческого братства, было еще недостаточно оформлено и достаточно расплывчато. Сейчас этот замысел приобрел более четкие очертания. Я хочу сделать книгу о заграничном походе, но походе не завоевательном, а освободительном. Об этом у нас еще не писали стихов, а если и пробовали, то получалось узко и несправедливо. Россия не выходила в Европу со времен Суворова и 1812 года. У нас любят вспоминать эти походы, в особенности суворовский, но забывают, что они носили совершенно иной характер. Я помню кинофильм «Суворов»[354], и когда я видел полководца империи, шагавшего по склоненным знаменам французской революции, мне было мучительно стыдно за тупость сценариста и бесстыдного режиссера. Суворов — одна из вершин русского военного гения, и память его будет жить в наших воинских традициях. Но очень мало общего в его походах с нашими, разве лишь в искусстве военноначальников и в храбрости солдат… И поэтому то, что происходит сейчас, нельзя засорять памятью дальнего прошлого, как это делают десятки поэтов, и писателей, и газетчиков. Мы идем сейчас походом свободы, о котором мы мечтали еще в 1918-20 гг., но тогда это были еще наивные мечты страны-подростка, представлявшей мир лучше и моложе, чем он был на самом деле. Мы представляли себе свободу пожаром, который охватит мир и которому мы лишь выйдем навстречу. Но получилось иначе — поднялся пожар ненависти, и мы скорее похожи сейчас на поток, который должен успокоить обугленную и исстрадавшуюся землю. Вот что я думаю обо всем этом, и вот что помогает мне глядеть на мир иными глазами, чем глядел я на него год назад, а иные глядят и доныне.
И еще одно важное замечание. Наша поэзия до сих пор носит оборонительный и узконациональный характер. До сих пор я читаю стихи о землянках и окопах, обо всем, что давно уже стало участью немцев, а не нас. У поэзии нет ощущения похода и широты его. Это относится ко многим крупным поэтам, проникшимся ощущением войны на ее первой фазе. С этим смыкается и другая беда, которая у молодежи сейчас стала наиболее заметна в стихах Гудзенко, человека бесспорно талантливого и поэтому наиболее ярко болеющего ею, эта беда или линия, назовите ее как угодно, линия узкой солдатскости и не только стихов, но и мышления. Дело в том, что нам вообще не нужно никакого Киплинга, и даже своего, и даже совершенно нового и индивидуального поэта на его амплуа. «Иные мы и об ином душа тоскует»[355]. И характер войны иной. М.б., на короткое время, на год-два прошло через нас это ощущение, но вот вышли войска на простор и оказалось, что дело-то совсем не в том — не в грязи, не в ужасах войны, не в умении свыкнуться с лишениями и даже бахвалиться ими, не во всех пресловутых солдатских качествах — что в них? — пройдет война и они лишь воспоминаниями останутся — а дело в человечности, смелости и яркости душевной, в умении весь мир обнять, не похвалиться перед ним своими горестями, а наоборот, его пожалеть за меньшее, может быть (это, конечно, к немцам не относится, мы их в свой мир не включаем). Да Вы-то понимаете, в чем дело, — Вы же сами писали о рыцарстве свободы[356]. А солдат сейчас полон мир, от Бельгии до Ново-Зеландии — все в шинелях. Нужно иные качества искать, они важнее и навечнее, и они у нас есть. Вот почему я говорю о солдатскости как о беде — года два назад это было своевременно и даже свежо, а сейчас это уже старомодно и узко.
Но я, верно, утомил Вас своими рассуждениями. Кроме того, я в прозе никогда не мог, да и не смогу, наверное, выработать у себя лаконичности фразы, и это тоже утомляет. Но я незаметно для себя изложил чуть ли не духовное свое credo, и, м.б., оно Вам покажется небезынтересным.
Я хотел бы Вам сказать еще об одной вещи. В Москву поехал сейчас мой товарищ — поэт Михаил Луконин[357]. Он танкист, и мы не виделись три года, встретился я с ним под Данцигом. Он повез в Москву поэму, будет ее читать в ССП. Я советую Вам сходить на его вечер, Вы не пожалеете об этом. Это настоящая вещь большого размаха и сердца, вещь поколения. Вам, одному из последних писателей истинной человечности, будет интересно узнать одного из людей, который сможет нести дальше эту грустную, но бессмертную эстафету. В поэме много шероховатостей, но они не затемнят ни ее лучших строк, ни ее хорошего смысла.
Я посылаю Вам в этом письме два стихотворения, которые написал недавно[358]. Если они заинтересуют и понравятся Вам, попробуйте их передать в печать.