Жан Кокто - Эссеистика
Произведение искусства снабжено средствами зашиты. Они заключаются в многочисленных бессознательных уступках, позволяющих победить привычку и, как будто невзначай, завоевать место под солнцем. Зацепившись таким образом, произведение выживает, и его потайной росток делает свое дело.
Художник не может ждать никакой помощи от своих собратьев. Любая форма, отличная от его собственной, для него невыносима, она-то и мешает ему в первую очередь. Я видел, как страдал Клод Дебюсси на оркестровых репетициях «Весны священной». Его душа чувствовала красоту музыки. Но форма, в которую эта душа была облечена, мучилась от несовпадения с чужеродными контурами. В общем, нет помощи. Ни от собратьев, ни от толпы — последняя не может смириться с нарушениями традиции, к которым она только-только начала привыкать. От кого же ждать помощи? Ни от кого. Вот тогда искусство прибегает к темным ухищрениям природы, используя их в области, ей противоположной и даже враждебной, повернутой к ней спиной.
У меня есть друг, его пример типичен. Он внес неоценимый вклад в ту сферу, о которой я пишу. Зовут его Жан Жене. Он лучше всех умел оградить себя от контактов, лучше всех оберегал свое одиночество. И вот именно мука, эротика, именно новая и, так сказать, психологическая психология, весь его отталкивающий арсенал начали интриговать, притягивать к себе тех, кто больше всего этому сопротивлялся. А все потому, что его гений мощно излучает силу, которая, будь она порождением не гения, а таланта, оказалась бы всего лишь живописной. Он непроизвольно подчиняется приказу пускать ростки. Дело сделано. Послушная извечному закону, красота принимает злодейский облик. Я думаю об этом, глядя на фотографию Вейдмана{126}, подаренную мне Жене. Завернутый в ткань, Вейдман так прекрасен, что спрашиваешь себя, не использует ли злодейство известную хитрость и не является ли это способом завлечь жертву, одурманить неофитов, раскинуть тайные сети своего могущества — словом, обессмертить себя.
Способен ли человек проникнуть в тайну, которую я анализирую, и овладеть ею? Нет. Техника сама по себе есть обман. Уайльд справедливо подмечает, что техника — это всего лишь индивидуальность. В моем фильме «Красавица и Чудовище» специалисты видят первоклассную технику. На самом деле у меня ее нет. То есть ее вообще нет в фильме. Вероятно, под техникой подразумевают ежесекундное балансирование, к которому инстинктивно прибегает разум, чтобы не сломать себе шею. Все это можно резюмировать одной великой фразой Пикассо: «Мастерство — это то, чему нельзя научить».
Но вернусь к своей теме. Мы вынуждены жить бок о бок с другими, и пространство, разделяющее наши сознания, еще более зловеще, чем то, что разделяет атомы и звезды. Им заполнен театральный зал, перед которым мы бесстыдно выставляем себя напоказ. Это та пустота, в которую мы швыряем свои стихи, рисунки, критические замечания. Это сад, в котором роятся озабоченные пропитанием насекомые, в то время как фабрика вселенной нанимала их совершенно в других целях.
И если даже предположить, что у насекомых есть собственное мнение, это не меняет общих законов. Законы эти достаточно прочны, даже при некоторых осечках. Количество насекомых не столь важно. Законы не считаются с мелочами. Они универсальны и расточительны. Над ними не властны никакие правила. Ну и что, что пропадет какое-то количество мячей. Кругом их полным-полно. Главное — загнать мяч в лунку.
О нравах
Писать есть акт любви. Если он таковым не является, значит, речь идет лишь о письме. Писать — значит подчиняться тому же механизму, что деревья и растения, и разбрасывать свое семя как можно дальше. Мир позволяет себе роскошь потерь. Одна часть семени идет на оплодотворение, другая — пропадает. Так устроен механизм любви. Объект желания весьма туманен, хотя притяжение его может быть очень сильным. Это он побуждает вид к самосохранению. Действует этот механизм вслепую. Кобель норовит оседлать мою ногу. Сучка силится одолеть кобеля. Некогда высокие, а теперь выродившиеся растения продолжают производить для своих семян парашютики, которые осыпаются еще прежде, чем начнут раскрываться. Женщины тихоокеанских островов рожают в навоз — чтобы выживало только сильное потомство. Во избежание перенаселения на этих островах благосклонно относятся к тому, что принято называть извращениями.
Солдаты, матросы, разнорабочие, склонные к таким извращениям, не находят в них ничего преступного. А если находят, значит, порок уже караулит их. Я писал, что порок начинается там, где появляется выбор. В Вильфранше я наблюдал как-то за американскими моряками: любовь не облекалась для них ни в какую определенную форму, они довольствовались кем угодно и чем угодно. Самое понятие греха даже не приходило им в голову. Они поступали так, как само получалось. Они инстинктивно подчинялись более чем смутным законам растительного и животного мира. Плодовитая женщина от употребления портится, и в том доказательство ее породистости. Было бы безумием использовать ее для стерильных отношений. То ли дело мужчина, который удовлетворению слепых желаний плоти отдает лишь один-единственный изысканный орган. Сам я этим мало занимаюсь, но я люблю общаться с молодыми, у которых столькому можно научиться, на липах которых отражается прекрасная душа, — в результате люди думают обо мне иначе. Я вообще считаю, что после определенного возраста предаваться подобным занятиям — мерзость, это уже не способствует взаимному обогащению и выглядит смешно как для одного, так и для другого пола.
В основном я веду монашеское существование. Мой образ жизни не понятен в этом мире, где, начиная с танца, все только о том и думают, как бы друг о друга потереться. Здесь ищут и предлагают друг другу только такие наслаждения, а всякую дружбу находят подозрительной.
Не все ли равно? Просто не следует выставлять себя напоказ. Чем больше на наш счет ошибаются, чем большим количеством легенд мы обрастаем, тем защищенней себя чувствуем и спокойней живем. Достаточно, чтобы ближайшее окружение нас ценило. То, чем мы являемся для остальных, не имеет к нам никакого отношения.
Одна дама, которую я пригласил отобедать, расписала мне меня в таком свете, что я вынужден был встать и извиниться. «Вы сидите за столом с человеком, — сказал я, — которого я совсем не знаю и не хотел бы узнать». Эта дама всего-навсего желала сказать мне приятное. Вероятно, она так ничего во мне и не поняла. Вместо меня она видела кого-то другого, сотканного из черт, собранных там-сям, и этот образ приводил ее в восторг.
Где берет свое начало чувство прекрасного? Я хочу сказать, то, что влечет нас к прекрасному? Где оно начинается и где заканчивается? Какой нервный центр оповещает нас о нем? Сексуальность в чистом виде занимает умы всех великих людей, сознают они это или нет. Ее беззастенчиво выставляет перед всеми Микеланджело. О ней шепчет нам на ухо Да Винчи. Их откровения интригуют меня меньше, чем бесчисленные знаки определенного порядка, чаше расцениваемого как беспорядок и не переходящего в действие. Что значат действия? Они интересуют только полицию. Нам они не интересны. Примером такого рода является Пикассо. Этот любитель и любимец женщин в творчестве своем — женоненавистник. Он мстит женщинам за власть над собой и потраченное на них время. Он уродует их лица и туалеты. А вот к мужчинам он снисходителен, потому что жаловаться на них ему не из-за чего. Он восхваляет их и пером, и карандашом.
О линии
Я мог бы много чего сказать на целую тьму тем, которые попадаются мне под руку. Но не хочу это делать из принципа. У меня есть определенное занятие, своего рода рельсы, и сойди я с них, я погиб. Куда меня занесет? Я бы уподобился тем художникам что пишут на раме картины (почему бы не продолжить на стене, на всем здании?). Или цыганам, которые, спустившись с эстрады, поочередно обходят столики и готовы высыпать с песнями на улицу.
Вот уже несколько лет как я не пишу романов: в нашу эпоху текут романы-реки, и читатели, будучи не в силах следить за чужими приключениями, пропускают в них целые абзацы.
В пьесах и почти во всех моих книгах я избегаю фамилий. Они смущают меня, как чересчур настойчивое приглашение в чужой дом. Я ждал, когда меня увлекут две вещи: во-первых, фильм, который окунул бы меня в очистительный водоем детства, и во-вторых, книга, которую я мечтал носить в кармане в то время, когда был очень молод и очень одинок. Фильм я снял. Это «Красавица и Чудовище». Книгу пишу. Это и есть та самая книга.
Написав «Ифигению», Гёте заявил, что творчество его исчерпано и все, что в дальнейшем выйдет из-под его пера, будет подарком судьбы. Я склонен думать, что достаточно мешал ложкой в своем стакане, и на дне ничего уже не осталось. Если я ошибаюсь, тем лучше. Если нет — приму это без горечи. Люди любят утверждать, что мы исписались, в то время как ничего не знают о нашем творчестве. Они судят по каким-то обрывкам, принимая их за целое, и ждут продолжения, понятия не имея о начале. Я с наслаждением буду бить баклуши и наблюдать за тем, как посеянное мной пускает корни, тянет ветки к солнцу и укрывает меня в тени.