Записки Планшетной крысы - Эдуард Степанович Кочергин
Человек я интуитивный, людей поначалу чувствую, затем соображаю про них что — либо. С Борисом Ивановичем сошёлся быстро, хотя он провоцировал меня не однажды, как, впрочем, и многих других. Но я на это не реагировал. Провокаторов я в своей биографии имел настоящих, а он просто пацанил. Главное, что он знает, чего хочет, и владеет неожиданно точной концепцией пьесы и образа Толстого. Поставленная им передо мной задача — замечательная. Она может служить примером, как должен работать режиссёр с художником.
С окончанием репетиции меня привели в какую то небольшую комнатуху, заваленную бумагами, книгами, одеждой. Если память мне не изменяет, то в торцевой стене, за занавескою находилась раковина. В ту пору он уже не был главным Малого, но остался в нём служить очередным режиссёром. Комната эта служила обиталищем Бориса Ивановича в театре. Подойдя к столу, он разгрёб его, освободив столешницу от каких — то бумаг, пьес, писаний, вынул затем из кармана брюк платок, протёр стол тщательным образом и пошёл мыть руки. Мыл он их долго. Я огляделся. На полу стояло множество бутылок из — под минералки — полезный реквизит, подумал я, который может восполнить отсутствие бумаги и карандашей, в сутолоке оставленных мною в гардеробе. Стажёр, сдав меня Равенских, смылся, а без него путь в гардероб я, по первости, не найду.
Вернувшись, Борис Иванович сел напротив за стол и, упёршись глазами в меня, спросил:
— Ты сам — то видел деревья над могилой Толстого вечером, утром, днём? Они из земли вырастают, а сама Ясная Поляна в землю уходит. Ты про это думал?
— Да, видел и думал.
В дальнейшем разговору о пространстве Льва Николаевича помогли нам бутылки. Я поднял их с пола и поставил перед ним на столе полукругом, как бы окантовав поляну, имитируя деревья. В нашем воображении возник округлый храм, напоминающий радиальные церкви времён русского классицизма, в народе именуемые «куличами». Он включился в игру, стал фантазировать, представляя храмовое пространство, объединяющее дом, дворянскую усадьбу, храм, мир, природу. И, успокоившись, согласился, что в таком пространстве можно будет ставить притчу Иона Друце о великом русском человеке — Толстом. После чего стал торопить меня, чтобы я быстрее ехал в Питер и срочно лудил эскизы, выгородку, макет и всё остальное по этой идее.
Провидение шатануло его на театр и не ошиблось. Этот крестьянский пацан, гармонист, в своём отрочестве — коллекционер самых красивых деревенских петухов, стал режиссёром русской народной стихии. Всю жизнь свою искал правду страстей, чаяний, правду человеческой души.
Наша третья встреча опять произошла в Питере. Он приехал, чтобы принять эскизы декорации и тщательно сделанную масштабную выгородку. Окончательно оговорить костюмы с художником по костюмам Инной Габай, моей женой, и решить все проблемы реквизита и обстановки. Приехав к нам, объявил мне с упрёком, что первый раз в жизни сам приезжает к художнику. И такого ранее он себе не позволял. Ты, наверное, колдун, Эдуард.
До прибытия Равенских мы, не разгибаясь, работали не только над «Возвращением», но и над очередным спектаклем БДТ. Напряжёнка была невероятная. Пришлось мало спать. Борис Иванович, естественно, перед тем как попасть к нам в макетную, посетил Георгия Александровича Товстоногова, прекрасно к нему относившегося. Короче, шёл он к нам долго, и Инна, не выдержав ожидания, уснула на диване, стоявшем как раз против двери. Борис Иванович, открыв дверь макетной, поначалу опешил от такой встречи знатного работодателя и стал сгонять чёртиков с плеч, но, увидев разложенные на верстаках эскизы костюмов и готовый макет, смилостивился, сообразив в чём дело. Моё решение Друце в картоне Равенских принял без возражений, оговорив подробно всю немногочисленную обстановку. Рассмотрев подсвеченную выгородку, он понял, как интерьерные картины превращаются в экстерьерные.
По окончании работы в макетной мы с ним подружились, и он при мне уже никогда не сгонял чёртиков со своих плеч. Уходя, попросил меня обязательно хорошо прорисовать люстру — паникадило, висевшую в выгородке дома — храма на православном кресте. Интересно, что эта идея его, партийного человека, сильно волновала.
Сотрясатель устоев, шалый дядёк с крестьянским носом. Неприличный в советском истеблишменте народный тип. Бунтовщик, возмутитель спокойствия в среде ряженых в совдеповские награды сытых котов Малого театра времён царедворца Царёва.
Настал день, когда мы с Инной Габай с замечательно исполненным моим другом Михаилом Гавриловичем Николаевым макетом, с эскизами декораций и костюмов прибыли в Малый на судилище их Высочайшего Художественного Совета.
В макетной Малого мы смонтировали наше детище и с помощью местных осветителей выставили свет. Борис Иванович несколько раз заглядывал в макетную, видать всё — таки беспокоился. Мне было легче, я напрочь не знал закулисных раскладов и повадок академических худсоветовских «удавов». Вошли они в макетную почти все разом, как из какого — то отстойника. Я, кроме Игоря Ильинского и Царёва, никого из них не знал. Насколько мне было известно, Борис Иванович заранее тщательно готовился к акции — сдаче макета, но снова всё внезапно поломал по своей всегдашней непредсказуемости. И в самом начале заседания, в полной тишине, перед народными — разнородными театральными генералами произнёс никем не жданную несусветность. Я процитирую свидетеля тех событий, его талантливого ученика Юрия Иоффе:
— Дорогие члены художественного совета, я хочу представить вам художника от Товстоногова.
Через паузу:
— Что сказать вам об этом художнике? Эдуард Кочергин — это такой художник, который — (снова пауза) — который даже в заднице у верблюда увидит семь радуг.
И сел.
Орденоносцы растерялись, академизм был разрушен. Никто не знал, как реагировать. Все упёрлись в макет, открытый Юрой Иоффе, только Игорь Ильинский хохотал. В результате все скопом решили, под смех Ильинского, что, действительно, Равенских сказал что- то очень образное. Возражения были, но макет всё — таки приняли.
Работа над нашим «Возвращением» длилась два года. Великому Ильинскому было под восемьдесят, он почти ослеп, но не^юкидал спектакля. «Шлифовал каждый жест, каждую реплику», — вспоминал Ион Друце. А Равенских — этот «бунтовщик, возмутитель спокойствия» — поставил великий спектакль как очередной режиссёр, снятый с главного, стоптанный царёвской камарильей. Оставшись в Малом, снова сделал шедевр на фоне собственной катастрофы. Спектакль — монолог, спектакль — исповедь великого русского человека, спектакль о жизни и смерти, о таинстве человеческой жизни, о необходимости оберегать это таинство. Художественный совет, принимавший «Возвращение на круги своя», как заметил тот же Друце, «проходил на Страстной неделе в Великую пятницу, в день распятия Спасителя. Шёл сначала туго. Вёл художественный совет Михаил Иванович