Я жизнью жил пьянящей и прекрасной… - Эрих Мария Ремарк
Ветер, мокрый снег, холодная погода. Долго спал. Длинные, стройные ноги, испуганное детское лицо, одеяло, глава перевода, сигареты и тепло другого человека. Что-то из того, что бывает упущено во время с восемнадцати до двадцати лет, когда на нас надели мундиры. Первое цветение, балкон с видом на сад, лес при луне, синяя цепь Деренских гор и Тойтенбургского леса, Вертер, вино, в котором золотом отражается лунный свет и множество мечтаний восемнадцатилетнего о любви, будущем, работе, жизни, которые вдруг обрываются в казарме и в реве унтер-офицерского рая* Химмельрайха.
22.01.<1941. Нью-Йорк>
Вчера вечером звонок Бриггса. Был в «Гретас». Напился с незнакомцем и супружеской парой. Слишком громко. Муж в этой паре был солдатом во Франции в Первую мировую войну – очень хотел повеселиться. Пара за соседним столом ждала два часа; молодой человек и девушка, около двадцати. Его проблема – милитаризированные организации евреев в Палестине. Мрачный, серьезный, собранный, хотел все высказать об этом.
С дамой из гардероба, безмерно глупой блондинкой из Польши, Инвальдом и Кассьером поужинали у Ройбена.
Сегодня утром проснулся от невралгии в глазу и в зубах. Таблетки. Почти не помогли. Только после полудня.
В «Юнайтед-артист». Смотрел фильм. «Так кончается наша ночь». Не плохо. Несколько затянуто и даже скучновато. Но может быть, только для меня. Главные исполнители: Марш, Салливан, Фрэнсис Ди и Гленн Форд хороши. Сценарий, скорее всего, был труден для воплощения.
Ошибки, которые следует устранить: проститутку и вид из окна поезда с женой Штайнера убрать; охота на человека излишня, как и стрельба Лило в эсэсовцев.
Позвонила Наташа. Придет завтра. Вечером Петер на один час. Посмотрел папку с Сезанном, Дега, Тулуз-Лотреком. В папке с Сезанном, вероятно, моя акварель с горой Сант-Виктуар.
10.02.<1941. Нью-Йорк> понедельник
Вчера вечером Наташа. Ели, смеялись, дурачились. Филе морского языка с креветками. Мартини, кофе. Среди глупостей страстная серьезность маленького личика. Звонил Броуни*. Встретились в четверть десятого. Поехали к отцу Дивину. «Пэлас-Рум» или что-то вроде. Полно народу. Курить запрещено. Мирные воскресные негры. Хижина дяди Тома. Толстые мумии. Яркие краски: пылающе-красный шелк, дикие блестящие батики, провинциально пошитые. Лица, лица. Мы были на верхнем этаже. Внизу община. Выделена одна часть с длинными столами, за ними сотрудники и в центре отец Дивин, коренастый, невысокий, откормленный негр в тесном облегающем костюме. Бог-Отец и Иисус в одном лице. Говорил в жестяной микрофон. Плохо слышно. Сопровождалось выкриками собравшихся. Время от времени крутился на месте. Сел. Начался обед. Бог-Отец с большой скоростью раздал в обе стороны тарелки. Ели, в то время как один из братьев произносил речь, возле которого стоял плакат, восхваляющий его фирму по продаже земельных участков.
Мы пошли пить кофе, надеясь, что это негритянская булочная, но местом владела толстая хозяйка из Франкфурта. Сырные пироги. Хаузер одарил куском пирога какого-то старого негра – тот приблизился с протянутой рукой, – я дал мелочь, чтобы защитить Гарбо. Вернулись. Отъезд отца Дивина. Наплыв толпы. Удивительно доверительная, фамильярная атмосфера. Поехали в другое место. Мамаша Холм или Холмс. Отлично. Зал на втором этаже дома. Внизу сигаретная лавка. Вверху распорядитель с бантом. Стулья и скамейки. Почти все занято. Сцена, довольно широкая. На ней капелла, все сидят рядом, некоторые во всем белом, – в центре чудовищно толстая мамаша Холмс в белом фантастическом костюме, на голове что-то вроде докторского белого колпака, размахивает тамбурином. Еще двадцать-тридцать женщин вокруг сцены, ангелы в белых костюмах. В вязаных белых шапочках, некоторые из шелка. Собравшиеся пели в четком ритме религиозную песню. Рукоплескания, рояль, ударник. Появился крепкий негр и начал проповедь. Взволнованный, порой едва мог говорить, с частым «аллилуйя» в паузах, долго, иногда бессмысленно, часто повторяясь, подпрыгивая, вращаясь, перемещаясь туда-сюда, – время от времени возгласы, словно зачарованные, в трансе, пение на сцене и в зале. В заключение он проповедовал под аплодисменты, закончил почти в изнеможении, упав на колени. Два диких ангела пошли собирать деньги с тарелками, потом молитва – все встали на колени за стульями. Мы тоже склонились. Музыка. Песни. Все сильнее рукоплескания, барабанная дробь, тамбурин, рояль, все громче пение, крики, наверху – белые ангелы закружились, первые вздрагивания распростертых рук, – на сцене на коленях, в экстазе, оглашенная, пылающая, в окружении сестер и ангелов, которые пели, обращаясь к ней, рукоплескали, жестикулировали, как будто хлестали ее невидимыми плетками, – и вдруг обвал, вздрагивание, свитки на полу, – где-то набросили серое покрывало, на него еще одно и далее. Юная негритянская мадонна, взмокшая от пота, на коленях, вытягиваясь, толкаясь, – напротив нас в ряду стульев старое, полное лицо, луноликое, искаженное под белой шапочкой, словно булочница, покачивается туда и сюда, – элегантная в шляпе, вздрагивает, морщится, как от уксуса, – и старая, вечная мать на коленях, руки простерты вдаль – словно негритянский Эль Греко, удивительна в выражении, вся боль, вся просьба, все жалоба, вся доверие, – неподвижна, только поднята левая рука, глаза приоткрыты, голова вскинута, – падает вдруг, тотчас выпрямляется снова, могучая одержимость молитвы, – пока она не падает назад и ее не накрывают платком. Мощная, дикая мамаша Холмс с тамбурином, еще кружащийся негр, сестра в пенсне, записывающая адреса, рука с карандашом движется в такт с музыкой, рядом в белом кассир или кто-то в этом роде беснуется, чтобы довести кого-то до падения, в углу неподвижно на стуле во всем этом бесновании белая фигура на коленях; негритянские дети играющие в экстазе – совсем маленькие дети, куклы.
Позже с Гарбо и Хаузером в отель. С Броуни, Наташей у Джимми Даниэля. Слушали, как он поет. Бланш Данн*, прекрасная креолка.
Рождественские ели небоскребов, вечером зажженные под побледневшим, уходящим все выше, серым, седеющим небом.
Книга «Любовь к Нью-Йорку»*. «Искра жизни», Э.М.Р., среди миллионов световых лет тьмы, влекущая в Багдад двадцатого века. С воспоминаниями о Париже, вновь обретая Париж, ибо вечное и прекрасное всегда интернационально. Чудесный комод восемнадцатого века в современном доме с рассеянным светом. Друг другу подходит все, что велико и подлинно. Раскройте свое сердце! Жизнь – любовь к жизни, к малому, к счастью, – эмигрант, который все потерял и говорит: можно сидеть тихо – что это за счастье – именно во время, когда все рушится, бесчеловечное время. Кто же сохранит этот тихий свет, если не вы? Калейдоскоп из уличных сцен, голуби на площади, старые