Н. Денисов - На закате солончаки багряные
А нам с Шуркой не до хромой бабки, не до малышни.
Мы молча сиганули с овчарни вниз (в иную пору сделали бы это с ором). Обнаружили ведерко, на котором Санька изображал себя шофером полуторки или «зиска».
Шурка поцапал ведро за бока, за дужку, пощелкал зеленым ногтем о глухо откликнувшееся донце, поводил носом и сказал:
— Вот и деньги!
— Какие деньги?
— Какие-е! В Песьяново или в Карьково рублей за двадцать пять загоним.
— Казённое же… Может, не будем Шурка?
— Казённое, ага… Спрятать надо где-то до завтрашнего утра. Спрятать ведерко решили в ряму, в осоке. Там вода с весны стоит, можно притопить ведро — ни одна холера не найдет. Но до ряма надо добраться, одолеть две незабудковых поляны, которые пересекает полевая дорога. А по дороге ездят. И не дай господь, напороться на бригадира или на объездчика с кнутом. До нашей орды, что шастает где попадя, у объездчика глаз наметан, кнут ременный тоже не выболел.
Хотя, если разобраться, что тут худого: два парнишки идут с ведром — дело у нас известное, рядовое — нацелились вылавливать сусликов.
И не чужое вовсе ведро, а свое сняли с тына, с припечка у шестка взяли. Наша мама, ополоснув после дойки коровы, всегда ставит его на припечек сушиться. Что тут такого? Но у страха, известно, глаза велики… Шурка и в самом деле стал изображать азартного охотника до сусликов. Вскрикивал у всякой сусликовой норы, размахивал руками, мол, вот «щас» только воды наберем в ряму, «капец придет сусликам и тарбаганам всего околотка!» Той порой и мне было интересно — спасу нет — ловить порхающих с цветка на цветок ярких бабочек.
Я тоже картинно вскрикивал, где в мнимом восторге, а где и от боли, напоровшись голой пяткой на колючку. Диковинные эти бледно-зеленые колючки, чуть ли не из-под снега с ранней весны пёрли из солонцовой почвы на подступах к ряму, словно создавали передний край обороны против шляющейся орды. В добрую пору (не воровскую, как сейчас) проникали мы в рям осмотрительно. Но теперь — скорей бы достигнуть воды, осоки, утопить это ведерко. Заветное!
Если не считать ястребка, что зависал над поляной, высматривая мышь, не брать в расчёт утку с выводком утят (она, всполошась, завидев нас, с кряканьем повела свой выводок в осоку), никто, кажется, не видел, как мы завершили свое действо. А уж — завтра!..
— По домам теперь! — сказал Шурка, когда мы выбрались на сухой бережок. — Расходимся по одному!..
В январе 1984 года мне, побывавшему уже в двух арктических рейсах на судах, впервые забрезжила возможность попасть в состав экипажа торгового судна дальнего плавания, пройти наконец-то не в мечтах, а наяву дальние страны. В Министерстве морского флота СССР был согласован и определен порт приписки, «линия», по которой предстояло пройти из Владивостока в моря и порты Юго-Восточной Азии. Позади было шесть лет терпеливого, а порой и нервного ожидания того момента, когда партийные «низы» и «верхи» рассмотрят, затвердят мои документы. После их подписания, проверок, светили «корочки», а точней сказать — мореходка, заграничный паспорт, что открывал пути в неведомые, но желанные с детства тропические широты.
Последней инстанцией проверочного «сита» была Старая площадь в Москве, монолитное здание ЦК КПСС, куда я, беспартийный, с разовым пропуском проник через вертушку поста, через кордон гэбэшных офицеров с синими просветами на погонах. Один из офицеров повел меня длинным коридором, указал дверь, в которую мне предстояло войти.
Начальник партийной комнаты, иль как там его именовать, открыл, как мне показалось, не глядя, папку с моими бумагами, рассказал рассеянно какую-то историю, произошедшую с каким-то капитаном одесского парохода. Мол, капитан в пьяном виде вышел ночью на палубу и выпал за борт. Завершил цековец краткую политбеседу и предложил мне пройти в другую комнату, познакомиться с инструкциями и поставить свою подпись.
В просторной комнате со столами, стульями и с двумя десятками человек, сосредоточенных над бумагами (сие напоминало читальный зал скромной библиотеки), я тоже погрузился в чтение. Бумаги содержали советы и наставления по поведению советских людей в капиталистических странах. Инструкции есть инструкции (пишутся они, понятно, без метафор и образных выражений, лаконичным стилем). Выветрились они из головы тотчас, едва я закрыл папку с документами и поставил свою подпись. Но, выйдя из здания ЦК на морозную улицу, я вдруг ощутил застрявшее в голове наставление о том, куда я «должен», а куда не «должен категорически» заходить.
Конечно, к той поре я был уже достаточно просвещен дружками-мореманами, излазившими заграницу на торговых кораблях. Был не настолько наивен, чтоб пренебречь наставлениями в предстоящем первом плаванье в загранку. И все же… По ассоциации вспомнилось мне на морозной московской улице вдруг далекое — соломенная, жаркая крыша овчарни на краю родного села, наши разговоры-мечтания под синим небом. Дружок мой, не по возрасту самостоятельный, вынужденно практичный от бедного, полуголодного житья — Шурка Кукушкин. И городский наш приятель Толька Миндалев, что гостил на летних каникулах у бабки с дедом. Улитины ребятишки.
Белая борода деда Павла Замякина. Вспомнилось, как из бороды этой выстреливалась молниеносная, на диво нам, сочиненная дедом частушка, отклик, как сказали бы теперь, на недавние события:
Ох, вы кони, вышли кониНа поскотину-овес.Хотел я с Надькой повидаться,А Улиту черт принес.
Потом возник синий, сумеречный вечер. Тучи комарья, принесенные вернувшимся из степи стадом. И еще картина предзакатных сумерек. Не забыть её вовеки.
Через незабудковую поляну, от ряма, идет понуро Шурка Кукушкин, а позади его, шагах в трех, с «нашим» ведром в руке шагает заведующий овчарни. Высокий, жилистый, с жутко-черными, прямо-таки смоляными волосами на голове, мужик. Меня почему-то всегда пугала чернота этого колхозного мужика. Мерещилось в нем что-то колдовское, не наше.
Мужик, похоже, ругает Шурку. Мне не слышно издалека, но понимаю: сильно ругает. А Шурка, вовсе не пытаясь убежать, идет себе молча. Молча. Непостижимо — молча.
ВОТ ВЫРАСТЕМ БОЛЬШИМИ
Из раннего детства опять вспомнилась кузница. Она стояла за нашим огородом, в проулке, напротив озерной пристани, где отец, возвращаясь с рыбалки, со звяканьем приковывал лодку за старое комбайновое колесо. Рано-рано будили меня эти звуки, и я бежал босой к лодке с ведерком, чтоб отнести домой ночной улов, пока отец развесит сети для просушки. Я бежал мимо кузницы, и каждый раз тянуло меня заглянуть внутрь сквозь мутное, задымленное окошко. По утрам в кузнице было тихо и пусто. На верстаках валялся инструмент, обрезки стальных пластин и прутьев, всякий железный хлам, сваленный в беспорядке. Мне нравилось вдыхать горьковатые запахи горелого угля и остывшей железной окалины. Душа наполнялась причастностью ко всему тому, что здесь мастерят и выгибают в дыму и огне наши деревенские мужики Сидор Сорокин и молотобоец Васька Батрак.
Васька приходил в кузницу первым — раздутые его галифе, в которых, как уверяли пацаны, он носил железо, выкатывались из дальнего переулка, и, пока он шагал по деревне в нашу окраинную сторону, кивал встречным бабам, диковинные его штаны широко торчали в стороны, будто скроенные из жести.
Потом степенно шагал в кузницу Сидор, и она на весь день оживала. Стукала, потренькивала молоточком кузнеца и кувалдой Васьки Батрака — до комариных сумерек.
Вот я опять вижу кузницу и себя восьмилетним пацаном на утреннем прохладном крылечке родного дома. Мать еще сонному сует мне в руки ведерко:
— Сбегай, сынок, отец ждет!
Я гляжу на красное солнышко. Оно уже поднялось над лесом, бьёт мне в глаза, и я окончательно просыпаюсь, потому что не бежать нельзя. Одним духом перемахивая через прясло, бегу по борозде, сбивая с картофельной ботвы росу, и пустое ведерко брякает на всю окраину. За огородом я сбавляю пыл, надо идти поосторожней, чтоб не наступить на колючки. Но колючки все равно впиваются в пятки, задубелые от постоянной беготни босиком. Вымокшие от росы штаны оплетают коленки.
«Спать пора! Спать пора!» — посвистывает перепелка на ближнем поле. И мне чудно и смешно, что она перепутала рассвет с вечером. «Спать пора!» — не унимается птица. Вот заладила!
На лугу пасется Звездочка — жеребая колхозная кобыла. Пасется одна, без табуна, щиплет травку, побрякивая медным боталом. Зимой конюх Гришка Киселев или его помощник Митюрёв Колька сажали меня на Звездочку верхом, разрешали съездить на водопой — к проруби. Она смирная лошадка, скоро будет с жеребёночком.
Прогремела телега, пахнуло свежей колесной мазью. Пчеловод поехал мед качать, а, может, лесник торопится на деляну. День будет большой — такой огромный и просторный, чтобы мне успеть обежать все поляны и бугры, погоняться за стрекозами, слазить на крышу пустой овчарни, где сушат вязанки колхозного табаку, а поздно вечером, набегавшись с ребятней, замертво рухнуть и уснуть до следующего солнышка. Но сейчас меня опять тянет к кузнице, которая еще закрыта на амбарный замок. Еще и молотобоец Васька Батрак не просеивает, как обычно по утрам, уголь в решете, а кузнец и подавно — дома. Еще совсем рано.