Мстислав Толмачев - Такая долгая полярная ночь.
На курившем и отдыхающем командире самолета поверх военной формы была надета замасленная телогрейка: ведь он катал бочки с горючим. Сидит он, курит, отдыхает. К нему подходит Ткаченко и, как это было в его манере, спрашивает с руганью, почему он не работает. «Отдыхаю», — невозмутимо ответил летчик. Ткаченко разворачивается и бьет летчика. Тот встает с пенька, на котором сидел и говорит: «У нас так не бьют». И так ударяет Ткаченко, что тот валится на землю. Охранники Ткаченко ошеломлены. Ткаченко вскакивает и дрожащей рукой вытаскивает пистолет. Летчик распахивает замасляную телогрейку и кладет руку на свой пистолет. Ткаченко видит перед собой рослого молодого парня в военной форме и на груди его несколько орденов. «Простите, я думал, что это заключенный, отлынивающий от работы», — бормочет Ткаченко. «А заключенного можно бить, он не человек, так что ли?», — говорит летчик и медленно идет к своему самолету. Так это было или нет я не видел, а пересказываю то, что мне рассказал Николай Васин.
А между тем в Зырянке готовился этап в низовья Колымы. Я работал в санчасти, не будучи зачислен в штат. Как меня проводил официально Кнорр, я не знаю. Но в общем я оказался зачислен в списки этапируемых. Как это получилось, не знаю. Может фашистский «чистюля» (он, кажется, работал в бухгалтерии лагеря) Беккер «помог» мне плыть по Колыме? Мне это неизвестно. Но от этого нацистского ублюдка можно было ожидать любую подлость. Я едва успел проститься с Кнорром. И вот наш этап плывет в буксируемой железной морской барже вниз по огромной реке. Берега ее покрыты хвойным лесом. Воздух чист, только иногда к нам в трюм баржи, где сооружены двухэтажные досчатые нары, ветерок заносит дым нашего буксира. Плывем.. Впереди неизвестность. Сколько дней мы плыли, я не могу сказать. Я заметил, что в этапе время течет так однообразно, дни такие серые, обычные. Если нет каких-либо происшествий, то «путешествие» по этапу в памяти вне времени. Проплыли мимо Нижнеколымска, проплыли впадение в Колыму рек Омолон, Большой Анюй и Малый Анюй и, наконец, выйдя из устья Колымы и пройдя не слишком далеко и долго по восточно-Сибирскому морю прибыли в место нашего назначения — Амбарчик. Говорили, что небольшая открытая всем ветрам и штормам бухта Амбарчика называлась Бухтой Смерти. Название для нас, заключенных, подходящее. Лагерь Амбарчика стоял на небольшой возвышенности, перед ним, понижаясь к морю, было голое пространство и недалеко от берега складские помещения. За лагерем начинался пологий подъем местности к невысокой сопке. Этап распределили по бригадам, и началась грузчицкая работа в этом морском, мягко выражаясь, порту. По неизвестной мне причине нарядчик тасовал людей в бригадах. Возможно, он пытался подобрать наиболее работящую бригаду, укомплектовать ее «львами», как шутили заключенные. Но «львов» не было, были трудяги «ослики» или «шакалы». Из-за меняющегося состава бригады я работал на разных работах. Помню, как тяжело было разгружать морскую баржу, в трюмах которой помимо разного груза были тюки сырых оленьих шкур. Весил я тогда не более 60 кг, а тюк шкур, как было написано на бирке тюка, весил 120 кг. Четверо парней клали такой тюк мне на плечи, и я на дрожащих ногах, чуть ли не на четвереньках, подымался из трюма баржи на палубу и, пройдя несколько метров, сбрасывал тюк на пирс, где его грузили на вагонетку и отвозили на склад. Говорили, что эти шкуры после срочной выделки пойдут на шитье теплой одежды летчикам и разведчикам. Вспоминал я с благодарностью пожилого, почти старика, с седой бородой заключенного в Зырянке, который, оглядев меня, мою тощую, с весьма тонкой талией, фигуру, сказал: «Ты, парень, на работе грузчиком сразу надорвешься. Тебе надо хороший кушак». «А где мне взять такой хороший пояс?» — спросил я. «Пойдем в клуб, он все равно не работает, а там мы возьмем, что нужно», — ответил он. Проникнув в запертый клуб через окно, мы сняли со стены какой-то лозунг, написанный меловой краской на кумаче длинной метра два. Старик показал мне, как надо сложить этот кусок ткани и опоясаться им. С тех пор этот пояс верно служил мне в моей докерской работе, спасая мой позвоночник. Пришлось мне работать в ночную смену в грузчицкой бригаде, бригадиром которой был какой-то, как говорили воры, «чучмек». Он был или кавказец или скорей всего цыган. Парень он был простой и не злобный. Но работа была до идиотизма нелепа: в шторм на море нам надо было мешками с трюма морской баржи, пришвартованной к пирсу, выгружать уголь. Баржа, несмотря на швартовы, от удара волн скакала, как взбесившийся конь. Угля было немного — на дне трюма. Надо было с мешком угля на плечах подняться по крутому трапу и, пройдя немного по пирсу, высыпать угол, потом вернуться, и процедура этой «разгрузки» продолжалась. Но баржу мотало штормом, вот один из нас с мешком угля летит с трапа на дно трюма, ломает себе ребра. С большим трудом бригадиру удалось убедить дежурного охранника снять бригаду с работы из-за штормовой погоды с обязательным выходом бригады уже не в ночь, а в день, отработать положенное, если волнение на море успокоится. Бригада была построена на пирсе по пять человек в ряду. Мы ждали команду, чтобы идти в лагерь, появились два конвоира (они, очевидно, грелись все время в теплушке). И вдруг дежурный охранник, не конвоир, заорал: «Падай!» Бригада с бригадиром вместе падает на пирс ничком. Один я стою: недоумение и злость охватывают меня. «Этот пес еще издевается над нами, ведь мы не совершили никакого проступка, зачем же так куражиться над людьми. Нет, лежать перед этим дегенератом и нюхать доски пирса я не буду», — так промелькнуло в моем мозгу, и я остался стоять. Охранник пробежал до меня по лежащим людям и рукояткой нагана нанес мне удар по голове. Потеряв сознание, я рухнул на пирс. Вероятно, оглядев меня, мое залитое кровью лицо и не обнаружив признаков жизни, этот мерзавец увел бригаду. Я был оставлен на пирсе, очевидно в качестве мертвеца, при жизни получившего все, что положено получить непокорному заключенному. Штормовое море сжалилось надо мной: большая волна перехлестнула через край пирса, и ледяная вода обрызгала мое лицо. Я очнулся и с удивлением заметил, что я один. Бригада ушла. Тошнило. Кружилось голова. Провел рукой по лицу и почувствовал что-то липкое, то была кровь. Надо идти в лагерь. И я пошел. А на вахте лагеря удивились: «Ты еще живой?» Наверное, этот пес — дежурный охранник, сказал, что убил меня. Меня направили в санчасть. Перевязка, из-за тошноты и рвоты (сотрясение мозга) освобождение от работы. След от рукоятки нагана, вмятина в левой части головы, как память о зверском отношении человекообразного к человеку сохранилась у меня на всю жизнь. Но всему наступает конец. Нас грузят в морскую баржу, в трюм на досчатые двухэтажные нары. Уже глубокая осень, мы плывем обратно в Зырянку. Начинается на Колыме ледостав, и льдины с противным скрежетом царапают железные борта нашего «ковчега». Особенно жутко ночью от ударов льдин и зловещего скрежета. Ночью свое белье очищаем от вшей, прикладывая к горячей трубе железной печки.
Глава 40
«Страшней, как ни странно,Ранения есть:Душевные раны,Отнятая честь.»
Мстислав ТолмачевРанка от рукоятки нагана, небольшая по размеру, но глубокая, постепенно заживала. Мы плыли против течения Колымы. Плыли медленно. Я слышал опасения, что ледостав нас остановит, и мы зазимуем, где-то вмерзнув в колымский лед. Времени было достаточно, чтобы уйти в свои мысли и воспоминания. И я снова обратился к прошлому, к тому, с чего все это началось. Конечно, это «пережевывание» души не способствовало умиротворению моего сознания. Душевная рана была глубока, образно говоря, кровоточила и, да простят мне все искренние христиане, звала к мести негодяям, которые обрекли меня, если не на медленное умирание, то на постоянную игру со смертью. Я дал себе клятву: если судьба будет ко мне благосклонна и совершится чудо, и я вернусь на свободу живой, то постараюсь уплатить долг всем тем, кто непосредственно виновен в моих страданиях. Если кто-то из слишком религиозных людей меня упрекнет в мстительности и неспособности прощать, то напомню: «Кому простите грехи, тому простятся; на ком оставите, на том останутся» (От Иоанна святое благовествование 20, 23).
Хорошо помню, как в 1937 году мой дядя — муж моей родной тети, сестры моей мамы — ночью в белье подходил к окну и тревожно вглядывался в мрак улицы. Я чутко сплю и, проснувшись, спрашиваю его, что случилось, почему он не спит. Он шепотом говорит, что на улице остановился автомобиль. Позднее я догадался, что мой дядя тревожно ожидал «черного ворона» — машину НКВД. Но почему? Он волжский капитан, сильный, мужественный человек боялся ареста ни за что. Значит, так хватали людей, что можно было без какой-либо вины попасть в подвалы НКВД. Достаточно было гнусного доноса какого-либо мерзавца, завистника или просто «отрабатывающего норму» доносчика, и ты попадаешь в лапы извергов-следователей. И мой дядя, заслуженный волжский капитан Федор Иванович Иост не спал ночами, ожидая «гостей» с ордером на обыск и арест. Что он ожидал, было мне ясно, но вот за что — я не понимал. Но все же причина его беспокойства мне стала известна. Капитан речного флота Иост, до революции плававший капитаном на пароходах компаний «Самолет» и «Кавказ и Меркурий», после революции приложил много труда и усилий для сохранения национализированного речного флота. За это Федор Раскольников наградил его именными часами, поздравил и пожал ему руку. Но когда Раскольников был объявлен Сталиным «врагом народа», вполне мог в пароходстве, в Нижнем Новгороде найтись негодяй, который мог бы «дунуть», что Иосту враг народа пожал руку и наградил часами. Этого было достаточно в то время, чтобы истязаниями палачи-следователи добились «признания» во всем, что выдумает гнусная фантазия опричников. Слава Богу, мой дядя не дожил до таких страшных дней: он умер в 1938 году от болезни сердца в больнице, а не в застенке НКВД.