Евгений Рудашевский - Намаскар: здравствуй и прощай (заметки путевые о приключениях и мыслях, в Индии случившихся)
Старый особняк, великолепие своё показывавший в эркерах, в капителях, осунулся, обомшел. На нём видны английские буквы от объявления принадлежности. Ворота – с пробитыми до черноты зубами, во дворике – кусты, грязь. Ризалиты, словно чагами, обросли торговыми палатками. На побережье (за особняком) – купаются, стираются, харкаются, испражняются.
В ротонде, выставленной на углу Королевского пруда, обосновалась семья нищих. В пруду мусор плавает – собираются из него плотные острова; по резным балясинам балюстрады сохнут отрепья после стирки. Вода тёмная, маслянистая; в ней полощут ткани, окунаются. Ещё князь Салтыков наблюдал, как индийцы «хоть и моются по несколько раз в день, но часто бывает, что в грязи, в каком-нибудь скверном пруде, полном лягушек, зелёном, подёрнутом мхом и плесенью, которого воду вдобавок они пьют, несчастные, или же в болоте, населённом крокодилами, которых они и не думают обегать, хотя частенько бывают съедаемы ими» {21} .
В доме аристократическом – высокие арки, протяжные балконы; по ним темень устроена и запахи от хозяев грязных, многочисленных.
Порушенные памятники, статуэтки. Скривлённый турникет, в парк выскрипывающий людей. Обваленный мостик. Здесь была жизнь. Было удобство. Взамен всему пришла нищета.
Образы эти контрастными были в близости современных, дорогих строений (чей лоск, однако, слабел при ближнем взгляде). Стадион Eaden Garden издали – творение красивое, но вблизи – старое, не выглаженное до пластиковой матовости. Кофейни центральные – европейские (пастельные цвета, в одном стиле украшенные столики, официанты). Но пол протёрт, ступени расшатаны, перила косятся, стул подмотан скотчем, краска по углам сжухлась, растрескалась…
Мы прошли до парков. Неспешно прогулялись вокруг пруда, старого храма и ровных в стрижке боскетов. Здесь обнаружили девушек индийских, не боящихся голову положить на плечо спутнику. Прежде в Индии ласку мы видели только между людьми одного пола. Мужчины, юноши, мальчики часто идут рука в руку; в том, как прилегают их ладони, много интимного (бывает и так, что взрослый индиец другу своему мизинчик вкладывает в кулак; так идут). Ласку к девушке нельзя показать, а тепла живого хочется; вот и взялись мужчины нежиться о ладошки друг друга. Иного объяснения диковинности такой я придумать не сумел.
Оля шла в потерянности, без слов.
Оставив боскеты, мы по шпалам отправились к Shipping Corporation. Пройти нужно три километра. Развенчав небо от макушек парковых, мы вновь приняли на себя жару. Возобновилось уличное зловоние.
Оля побледнела.
Ей сделалось дурно.
Не дойдя двух сотен метров до Shipping Corporation (уже видели здание это), мы сели в такси. Возвратились в номер.
Оля уснула. Проснулась через час и попросила не оставаться на месте; идти куда-нибудь. Метания продолжались.
Мы вышли ужинать в KFC. Сидя под кондиционером, курочкой занимаясь, говорил я много о цивилизации. О том, что человек всегда был потребителем – во все эпохи. Свобода – в комфорте; и чудо, что можем мы отрешиться от забот пищевых – для работы творческой, сознательной. Содержание хорошее без формы хорошей ущербно, и от человека зависит – формой лишь довольствоваться или смысл для жизни своей искать. Голодный поэт не лучше сытого филистера. Нет в этих крайностях удовольствия настоящего. Счастлив я, что родился в сытой стране, с возможностями великими для образования и мыслей. Могу жить, развиваться в комфорте неисчерпаемом, а большего не нужно. Глубже видно это в Индии, где образование готово лишь для избранных, а удобств в жизни сделано мало. Здесь среднему человеку получается излишне много препятствий – для них расходуются силы душевные, умственные.
Так говорил я за ужином. Был сыт, в прохладе и доволен. Оля слушала меня слабо. Есть отказалась – держалась за голод свой, на тяжесть в желудке указывая.
Стемнело. В номер мы возвратились к семи, и хотел я взяться за Дневник, но Оля попросила внимания моего. Прежде она не отвлекала от работы; подивившись, я отложил тетрадь.
Разговор получился о москитах, в нас впивавшихся (чёрные, беззвучные гады) и на месте впива выращивавших крепкие прыщики. Про болезни, от насекомых передаваемые, Оля вспомнила зачем-то; затем про болячки индийцев заговорила. Я утомился от подобных глупостей; сказал, что не хочу слушать это в ущерб времени рабочему.
Оля повторила рассказ о холодке-огоньке, в ней шелестящем, а потом… потом началась катавасия яркая – такая, что описать её не проще любого из снов кошмарных, долгих, путаных. Буду краток и по возможности последователен.
Оля начала чаще дышать, трогать себе живот, грудь. Объявила об усилении холодка. Чешет горло. Я отвернулся к своим делам, поднял тетрадь. Зеваю. «Женя!» Записываю дату, название города. «Женя! Я задыхаюсь!» Слова тихие, истеричные. Я не испугался, не взволновался, но сердце теперь стучало глухо, отчётливо. Отложил тетрадь. Повернулся к Оле. Она всхрипывала, тянулась. Я попросил её о спокойных мыслях. Пустые, выстекляневшие глаза – сознание изгнило страхом. Пробую шутить. Оля не слышит. Понимаю, что всё плохо. Если угас юмор (даже самый тихий), значит, дело серьёзное. «Женя! – держится за горло, дышит. – Я задыхаюсь!» – «Ляг. Не кричи. Это нервы». – «Ты не понимаешь?! Я задыхаюсь!» – «Ты не задыхаешься». – «Мне нужен доктор!» – «Подожди…» Оля ждать не хотела. Вскочила на ноги. «Мне нужен доктор!» Безумная. Бросилась к вещам. Надела шорты. Я открыл окно, чтобы разомкнуть пространство. «Где тут доктор?!» – спросила Оля и замерла, не зная, что делать дальше. Надрыв заканчивался. Я предложил пройтись по улице. Оля молча легла. Заплакала. От Индии. От одиночества. Оказавшись вдали от всего привычного, приятного, Оля получилась обнажённой от социальных оболочек, а встреча с собой (тем более в первый раз) – неприятное событие (но важное).
Оля просила гладить ей живот, но отбрасывала мою руку – потому что прикосновения не лишали одиночества. Сознание в узел скрутилось, пульсировало…
Говорил я тихо, размеренно – о пути к осознанности, о сложности его и неотвратимости для тех, кто путь этот начал. Говорил о радостях мнимых – исчерпывающихся даже в малой интенсивности, и о том, как человек в бессознательности мечется от иллюзии одной к иллюзии очередной (купил куртку, машину, сделал ремонт, почести услышал на работе, день рождения отметил, зефир или пастилу съел…). Признать счастье это (построенного дома, купленной кровати, аплодисментов) иллюзорным – кажется необоримо трудным. Но кажется так от привычки, слепости. Иллюзия всякая оканчивается; конец её приносит страдания; и мелкое счастье (первых минут иллюзии) эти страдания не оправдывает, не исчерпывает. Иллюзии все шаткие, слабые; случайность может нас из наслаждения в ад окунуть, а значит, слабая это жизнь. Измена, предательство, покалеченье, финансовый кризис, смерть близкого и другое – разом порушить могут выстроенное в годы; а взамен не останется ничего. Дамоклов меч. Глиняные ноги. Значит, цена такому счастью – грош, если может оно так просто изгнить. Иная радость – в твёрдом сознании, в избавлении от иллюзий филистерских.
Оля отвлеклась от нервозности; ей захотелось лучше понять то, на чём я стою в жизни (не из-за прелести моей теории, но из-за жажды твёрдость под собой какую-либо найти). Спросила, о какой осознанности я говорю, что словом этим называю. Ответил я, что осознанность свою от четырёх законов вижу. Первый: называть всё своими именами. Второй: видеть причинно-следственные связи всего происходящего. Третий: оставаться отстранённым от всех социальных игр – даже в случае, когда принимаешь в них выраженное участие. Четвёртый: делать всё это не вообще , а в каждую конкретную минуту, даже если жертвовать придётся многим.
Сейчас, вдали от дома, Оля осталась без социальных ролей, без удобных для самообмана занятий – без психологических коробок (которых в Москве скопила в обилии таком, что можно менять их каждый день). Осталась нагой. И поняла, что при всей занятости, густожизненности – пуста, а сил в ней подлинных нет. Комфорт рассеялся, заменить его нечем. Так приготовился надрыв. И… я уверен, что катализатором была таблетка противомалярийная. Она вывела истеричность наружу.
Оля дрожала. Всё чужое. «Кто я? Зачем я?» 20 лет – хороший возраст для таких вопросов.
Дорога растряхивает от иллюзий – они отлетают комьями грязи, а без них остаёшься ты подлинный – во всей силе или слабости.
Оля пробовала уснуть. В её тихости заподозрил я успокоение, к Дневнику возвратился: «Работаю при фонаре. В коридоре – шаги…» Но Оля снов в закрытых глазах не нашла.
Разговоры наши продолжились до 3:40.
Наконец она успокоилась.
Дрожь ослабла. Глаза потеплели.
Оля обмягчилась. Надрыв закончился. В 3:50 она уснула.
Я слушал, как причитает муэдзин (мы жили подле минарета), как вторят ему две собаки воем долгим и не менее призывным.