Уильям Моррис - Искусство и жизнь
Поистине удивляет и ошеломляет, что такое положение рождено стремлением цивилизации к совершенству. Ошеломляет настолько, что кажется иногда, что цивилизация принялась пожирать своих собственных детей и начала с искусств.
Я не склонен это утверждать: время чревато многими переменами, и наверняка найдется какое-то средство избавления, но найдется ли оно или нет, во всяком случае, лучше умереть в поисках такого, чем махнуть на все рукой и ничего не делать.
Я спрашивал, удовлетворены ли вы, и предположил, что вы не удовлетворены, хотя многим может показаться, что вы по крайней мере беспомощны. И все-таки, если имеются достаточные основания предполагать, что вы недовольны, это кое-что значит, и даже весьма много. Пятьдесят, тридцать, возможно, двадцать лет назад было бы бесполезно задавать такой вопрос. Ибо мог последовать только один ответ: «Мы вполне удовлетворены». Между тем сейчас можно хотя бы надеяться, что недовольство будет расти, пока не найдется какое-нибудь средство.
И если его удастся найти, то не окажется ли оно, по крайней мере в Англии, столь же малоэффективно, как и то, которое уже найдено и уже действует? На первый взгляд это похоже на правду, ибо я могу, не боясь впасть в противоречие, сказать, что мы, средние классы Англии, образуем самую могущественную корпорацию людей, какую когда-либо видел мир, и что мы добьемся любой цели, которую поставим перед собой в глубине сердца. И все же, когда нам приходится лицом к лицу сталкиваться с этой проблемой, мы не можем не видеть, что даже для нас, при всей нашей силе, обеспечить возрождение искусства — дело трудное. Ибо между нами и грядущим — если искусству не суждено погибнуть — лежит нечто живое и грозное. Оно подобно огненному потоку, который суровому испытанию подвергает каждого, кто пытается переплыть его. Он отпугивает тех, в чьих душах страх еще не вытеснен жаждой истины и предвидением счастливых времен, ожидающих нас на другом берегу.
Этот огонь — не что иное, как анархия жизни, рождаемая все большим и большим совершенствованием системы конкурентной коммерции. А мы, представители средних классов Англии, завоевав для себя политическую свободу, поставили себе целью развивать именно эту систему с невиданной в истории энергией, страстностью и прямолинейностью. Нас не смущали никакие преграды, мы ни к кому не обращались за помощью, мы думали только об одном и забывали обо всем остальном, — мы добились осуществления нашего желания, и из сердца самой могущественной части человечества мы создали нечто ужасающее.
Я ни в коей мере не предполагаю, что слабого недовольства этим нашим созданием, о котором я только что говорил, окажется достаточно, чтобы совладать с его мощью. Да, и так будет до тех пор, пока наше недовольство не перерастет в очень сильное возмущение. И все же как были мы слепы к разрушительной силе создания наших рук и даже теперь еще не понимаем, что она такое, точно так же, может случиться, мы будем слепы к заключенной в нем созидательной силе. Но однажды мы снова получим возможность столкнуться с ней и тогда обратим ее на осуществление нашего нового, более достойного желания. Тогда, по крайней мере поняв, чего мы действительно хотим, давайте трудиться не менее напряженно и мужественно — не для того, чтобы уничтожить наше создание, а чтобы заставить его сжечь самого себя, — трудиться как тогда, когда мы пробуждали и поддерживали в нем жизнь.
Между тем, если бы мы только могли избавиться от известных застарелых предрассудков и заблуждений относительно искусств, мы бы быстрее достигли вершины недовольства, которое побудило бы нас к действию. Речь идет о таком, например, предрассудке, как представление, будто роскошь способствует процветанию искусств и в особенности искусства архитектуры, или же о родственном этому предрассудку заблуждении, согласно которому искусства более всего процветают в богатой стране, то есть там, где контраст между богатыми и бедными наиболее разителен. Речь идет также об утверждении иерархии интеллекта в искусствах — наихудшем из заблуждений, поскольку выглядит оно очень правдоподобно. Поистине оно — старый враг в новом обличье. Оно было рождено как раз в те времена, когда был нанесен смертельный удар по политическим и социальным иерархиям. Но это заблуждение вновь провозгласило божественность меньшинства и подчиненности большинства, так что будто бы настоятельно необходимо, чтобы не один человек жертвовал собою на благо народа, но чтобы народ был жертвой ради блага одного человека{3}.
Теперь, вероятно, все очевиднее, что все три вида иерархии, как бы они ни были различны с виду, предполагают одно и то же, а именно деспотизм. Но как бы то ни было, ясно одно: если современному больному искусству суждено еще жить, то в будущем оно должно стать делом народа для блага народа. Искусству должно быть понятно все, и его должны понимать все. Ответом на притязания деспотии должно быть равенство, и если оно не будет достигнуто, то искусство погибнет.
Былое искусство, существовавшее в странах, которые создали европейскую цивилизацию в пору упадка древних классических народов, возникло как плод инстинкта, продолживший непрерывную цепь традиции. Оно питалось не знанием, а надеждой, и хотя к этой надежде примешивались многие странные и дикие иллюзии, тем не менее оно всегда оставалось человечным и плодотворным. Оно несло утешение многим, и даже рабов оно раскрепощало духовно. Оно дарило безграничное наслаждение и своим творцам и потребителям. Оно существовало долгие, долгие годы, причем факел надежды переходил из рук в руки, но лишь немногое сохранилось из его лучших и благороднейших произведений — и именно потому, что оно не было склонно творить для себя королей и деспотов. Оно находило применение мастерству рук и движению души каждого — независимо от того, принадлежал ли он к верхам или низам общества, и все люди, по крайней мере духовно, были свободны. Это искусство не ограничивалось созданием все более совершенных художественных произведений, оно приумножало нечто иное помимо этих произведений — свободу мысли и слова, жажду света и знания, стремление к будущему, которое призвано было его погубить. И, наконец, оно умерло в час своей величайшей надежды, незадолго до того, как этот мир покинули величайшие люди, вышедшие из его недр. Теперь оно мертво, никакими силами нам не удастся вернуть его к жизни, и даже отзвука его не слышно среди народов, которым некогда оно давало счастье.
Но кто решится пророчить, какое искусство придет ему на смену? Из сопоставления прошлого с той неразберихой, в гуще которой мы силимся теперь пробиться к мерцающему сквозь мглу свету, видно по крайней мере одно: искусство грядущих дней уже не будет более плодом инстинкта, детищем невежества, живущего надеждой выучиться и видеть, — ведь невежество в наши дни уже несовместимо с надеждой. В этом и во многих других отношениях искусство грядущих веков может отличаться от искусства прошлого, но в одном оно по необходимости должно быть на него похоже: оно не станет эзотерической тайной, доступной лишь немногим посвященным. Оно будет не более иерархичным, чем искусство былых времен, но, подобно ему, будет даром народа народу, оно принесет с собою произведения, понятные каждому и во всех сердцах пробуждающие любовь. Оно сольется с жизнью всех людей и никому ни в чем не будет помехой.
Ибо такова сущность искусства, его неизменный вечный дух, каким бы преходящим и случайным не было все остальное.
Итак, вы видите, где блуждает искусство, — или, я бы сказал, — где оно заблудилось: оно серьезно больно из-за угнетающего его деспотизма, и теперь ему приходится напрягать все свои силы, чтобы добиться равенства.
Нам предстоит нелегкое дело — побудить всех простых людей заботиться об искусстве, добиться, чтобы искусство вошло в их жизнь, что бы ни сталось потом с той системой коммерции и труда, которая некоторыми из нас считается совершенной.
Как приобщим мы их к душе искусства, без которого все люди — хуже, чем дикари? Если бы они смогли тогда привлечь нас к помощи им! Но где и когда найдутся силы, которые побудят их на это?
Так на долгое будущее обстоит дело с искусством и, — да, я утверждаю это, ибо считаю бесспорным, — таков и долг самой цивилизации. Но как приступить к выполнению этого долга? Как дадим мы народу, лишенному художественных традиций, глаза, чтобы он мог увидеть произведения, которые мы создаем, стремясь тронуть его душу? Разве можем мы обеспечить ему отдых от труда и забот, чтобы он мог хотя бы поразмыслить над тем влечением к красоте, с которым рождаются даже, как говорится, на лондонских улицах? И главнее, поскольку достижение этого быстро и несомненно повлечет за собою и другие достижения, — как зародим мы в людях надежду, как сделаем радостным их повседневный труд?