Людмила Правоверова - Павел Филонов: реальность и мифы
Студенты — участники спектакля, были враждебной толпой — настороженной, но враждебной. Не было грима и театральных костюмов, выступали в своих обычных.
Спектакль был сыгран в лекционном зале Музея живописной культуры. Молодежь бурно приветствовала его, но в основном зал остался холоден.
Мозаика прошлого.
Рассыпает седой ученый мозаику воспоминаний.
По пустынным улицам безлюдного Петрограда провожал он после спектакля художника Филонова.
Художник делился с ним, тогда еще юным студентом-археологом, своей памятью о Германской войне, о сырых блиндажах и холоде долгих военных дней.
Вспоминался Хлебников, еще такой недавний. Тяжело пережил Хлебников свой разрыв с Владимиром Маяковским[737].
Всплывает из далекого прошлого, и как будто вчерашнего, вопрос, заданный мастеру: «Вы экспрессионист? Вас считают экспрессионистом?»
Филонов твердо и убежденно ответил:
«Я реалист».
Смысл ответа понятен. Он понятнее теперь, через столько прошумевших лет, человеку, много пережившему, искалеченному Второй мировой войной.
Реалист тот, кто — не отводит глаз.
Реалист тот, кто враждебному, опасному миру противостоит напряжением творческой воли. Еще до Первой мировой войны осознал Мастер эту трагическую реальность. И воплотил ее в своей аналитической живописи.
Мы уходим из прошлого.
Мы благодарны ученому за драгоценные крупицы былого, за Петербургское гостеприимство. Мы уносим тщательно завернутые комплекты старых журналов.
Трудно искать былое. Между вехами жизни, нам известными, проходили годы и годы — неизученные, неведомые. Документы пока молчат. Статьи разбросаны по журналам.
А те, кто помнят, — уходят один за другим.
В журнале «Вопросы искусства» за 1922 год, номера 18, 20 и 22[738] статьи Пунина. Пунин — сам человек тяжелой судьбы и горького конца, а в те далекие годы он был видным искусствоведом, теоретиком левых течений. В поэме «Зангези» Пунин видит рассказ о драме истории, о тайных ее путях. Он пишет.
«Поэму Хлебникова нельзя понять прежде, чем не поймешь ее безумия».
…Я пою и безумствую!Я скачу и пляшу в ужасе[739].
Время Татлина и Хлебникова где-то еще впереди. И когда оно придет, не раз вспомнят об этих двух вечерах, иссушая мозг воспоминаниями того, что было.
«„Зангези“ не опыт стихосложения, не лаборатория речевых новообразований, не реалистическое построение о законах рока — это одна из самых синтетических бессюжетных мистерий нашего времени, какой-то громадный над нашим столетием нависший платок, ткань. Хлебников — ткач. Смерть, война, революция, крушение западноевропейской науки, язык — материалы его станка. Никак нельзя иначе воспринимать его поэзию; нельзя и спрашивать, верны ли, научно ли обоснованы его законы времени, его теория корней. <…> [Да если бы даже они были глупо неверны] <…> то и тогда бы оставалось незыблемым их поэтическое значение» [740].
Одинок и непонятен поэт, искавший диалектику исторических судеб. «Зангези» стала предсмертной поэмой, последним творением.
Чем дорог для нас, сегодняшних, Велимир Хлебников?
Он поэт для поэтов, как его часто называют, — учитель поэтов. Он поэт-пророк, поэт-провидец.
Хлебников любил изречения тысячелетней давности, слова китайского поэта-философа эпохи Сун[741]. «Для того чтобы преуспеть в поэзии, — надо менее всего заниматься собственно поэзией».
В «струнах времени» возрождается Хлебниковым древняя идея пифагорейцев о сопряженности исторических судеб с мистикой числа.
Три столетия и семнадцать лет между началом взлета и началом спада исторических волн[742].
Святая отрешенность и беззащитность поднимают Хлебникова над повседневностью.
Будут иные времена и иные свершения, но поэта, чей образ стал символом вечного стремления человека к неведомому, быть может невыразимому словом, такого поэта не будет более никогда.
Хлебников не пережил ни своей эпохи, ни своей славы.
И когда он нашел свою смерть — легенда нашла его.
Его судьба — судьба поколений.
К поэме «Зангези» предпослано предисловие, которое говорит о понимании поэтом диалектики творческого процесса, осознании им своего творческого замысла. Оно во многом близко представлениям Филонова о законах творчества.
Цитирую строки предисловия:
«Повесть строится из слов как строительной единицы здания. Единицей служит малый камень равновеликих слов. Сверхповесть, или заповесть, складывается из самостоятельных отрывков, каждый со своим особым богом, особой верой и особым уставом. На московский вопрос: „Како веруеши?“ — каждый отвечает независимо от соседа. Им предоставлена свобода вероисповеданий. Строевая единица, камень сверхповести, — повесть первого порядка. Она похожа на изваяние из разноцветных глыб разной породы, тело — белого камня, плащ и одежда — голубого, глаза — черного. Она вытесана из разноцветных глыб слова разного строения. <…> Рассказ есть зодчество из слов. Зодчество из рассказов — есть сверхповесть»[743].
Вопрос о различии мировоззрений и мировосприятия Филонова и Хлебникова, быть может, важнейший вопрос любого исследования.
Можно думать, что влияние Филонова на Хлебникова было очень сильным. Оба понимали творчество как скрытую и многоплановую диалектику жизни.
«Преддверием будущей науки» назвал поэт беседы, которые они вели в юности, в период краткой юношеской дружбы. <…>
В суровом 19[25] году складывается ядро будущей школы Филонова. Школа прошла через десятилетия, через все испытания.
Сильный человек верил в грядущее. Верил, что в каждом можно пробудить творческое самосознание.
Во имя будущего он создал модель будущего, его ячейку в настоящем.
Филоновцев объединяла вера в то, что их школа — школа Филонова — это звено новой культуры. Их увлекала задача анализа темного настоящего во имя светлого грядущего.
Широко известно положение школы Филонова — главный завет Мастера.
«Позвольте вещи развиваться из частных, до последней степени развитых, и вы увидите подлинное общее, которого вы и не ожидали».
Это продуманный и четко сформулированный совет. Он обращен к художникам, но важен не только им. Всякое подлинное исследование начинается именно так.
Филонов говорил:
«Можно идти от общего к частному, мы же идем от частного к общему».
«Нагрузите картину, потом сделайте вывод».
«Упорно и точно делайте каждый атом. Каждый атом должен быть сделан, вся вещь должна быть сделана и выверена».
Недавно умер ученик Филонова — Макаров[744] — филоновец первого поколения. Я цитирую по его записи.
Конным взводом мчатся годы, бьет тревогу медь.
Будущее — неведомо.
* * *Двадцать третий год.
Первые контакты с Западом. Первые после долгих лет блокады — той блокады. Выставка русских художников в Берлине[745]. Луначарский среди других полотен отобрал для выставки картины Филонова. Единственная заграничная выставки Филонова.
Германия после Версаля.
Сумрачная Германия. Поверженный, но зловещий Берлин. Над проигранной войной и проигранной революцией криком отчаяния выплеснулся экспрессионизм.
Картины кричат.
Экспрессионизм — мистическая компенсация безнадежности. Надстройка над пустотой. На авансцене искусство отверженных, отчаявшихся. Перекидываются шаткие мостики над провалами бытия. Эротика, мистика — это уход от действительности, ставшей невыносимой.
Нагромождением ужасов маскировали главный ужас — безнадежность.
И в этом сумрачном, зловещем Берлине искусство русской Революции.
В черной германской ночи тревожный отблеск пожара.
Суровому русскому художнику чужда мистика экспрессионизма. Филонов человек своей эпохи, его можно понять и оценить лишь в связи с эпохой. Его можно считать предшественником русского экспрессионизма.
Но у него свой и неповторимый путь.
Через годы, через все волны течений искусства, сменявших друг друга, он непреклонно провел свою линию — анализ.
Экспрессионизм не ставил себе задачу анализа. Филонов ставил — он реалист трагедии.
Его реализм — это пересечение мировых линий в мировых городах. Филонов реалист в изображении сущности вещей, явлений и событий, последовательной и беспощадной.
Анализ Филонова созвучен психологическим задачам века, психоанализу и анализу потока сознания.
Анализу потока сознания, проводившемуся Джеймсом Джойсом [746] и Гертрудой Стайн[747]. Эти задачи не близкие, но это та же волна.