Михаил Буткевич - К игровому театру. Лирический трактат
Через несколько секунд картина восстановила свою способность к изменениям. Казенная кавалькада начала медленно спускаться с обрыва, а я боялся даже двинуться к ней навстречу. Но когда мать поравнялась со мною, я кинулся к ней, очевидно потеряв голову.
Молодой солдатик сказал: "Ты куда лезешь, пацан?" — и мягко отшвырнул меня в сторону.
Мать бескрасочным голосом произнесла возмущенные слова: "Это мой сын", а второй солдат поправил ее с некоторой долей философичности: "Сын, не сын, — не важно. Теперь, мадам, это не имеет никакого значения".
Подоспевший начальник был более милостив. Он сказал: "Пусть мальчик подойдет к матери".
Я подошел к ней и обнял ее за талию. Она вся дрожала.
Мы прошли по безлюдному двору, поднялись на пустынное крыльцо и вошли в мертвый подъезд. В общем коридоре мать достала ключ и хотела, как хозяйка, открыть дверь, но старший энкаведешник выхватил ключ у нее из рук, отпер дверь нашей квартиры и, буркнув "подождите", скрылся внутри. Оттуда послышался злобный истерический собачий лай — Джипси встала на защиту дома.
— Мальчик, забери отсюда собаку, выбрось ее куда-нибудь на улицу. И чтобы она тут больше не появлялась!
Я взял собачку на руки и, поглаживая, понес во двор. Пользуясь случаем, она всласть лизала мне нос, губы и щеки, а я думал, куда же мне ее все-таки запрятать. Сначала решил закрыть в нашем сарае, но, во-первых, ключ от него остался в доме, а, во-вторых, они могли заявиться и туда для продолжения обыска. Ничего не придумав, я зашел за угол дома, выбрал местечко посуше и опустил беднягу на траву. Присев перед нею на корточки, я гладил ее по маленькой головке и грозил одновременно пальцем:
— Сиди здесь и никуда не уходи. Домой ни за что не заявляйся — они тебя убьют.
Ты поняла: убьют.
Она поняла и перестала выражать свои визгливые эмоции. Собачье горе стало огромным и тихим.
Возвратившись в общий коридор, я застал там только мать и одного солдата. Другой солдат и бухгалтер вместе с начальником шуровали, очевидно, внутри.
— Ты меня любишь? — спросила мать совершенно некстати — при чужом человеке мне было трудно ответить на ее вопрос, но я ответил, тверже, чем когда бы то ни было:
- Да.
— Прекратить разговоры! — то ли приказал, то ли попросил молодой конвоир.
Может быть, ему тоже было неловко все это слушать — не всю ведь жизнь он участвовал в обысках, арестах и расстрелах.
Нашу общую неловкость прервал начальник. Он впустил нас в квартиру и по-хозяйски защелкнул за нами ночную щеколду.
В крохотном коридорчике, служившем нам по совместительству и кухонькой, и прачечной, все было сдвинуто со своих насиженных мест, перевернуто и обнажено до самых тайных внутренностей. С кастрюль и сковородок сброшены крышки, банки с припасами опрокинуты, сахар, горох, фасоль, крупы, домашняя лапша и сушеные коренья из них высыпаны в общую кучу на клеенку, полупудовый мешок с пшеничной мукой вытащен из-под стола и свален набок, мучной ручей струится из него на цементный пол и постепенно переходит в огромные белые следы солдатских сапог, ведущие в комнату. Дверь в комнату распахнута.
Обходя неприличную мучную тропинку, мы хотели войти в комнату, но так и застыли на пороге, глядя на тихий погром, произведенный там нашими невозмутимыми налетчиками.
За моим письменным столом расположился бухгалтер. Он разложил перед собой заготовленные заранее, аккуратно разграфленные ведомости и вписывал в них нашу жизнь, перебрасывая из одной кучи в другую ее отнюдь не публичные материальные воплощения:
...37. Комбинация женская шелковая светлорозовая с кружевами;
Трико дамское шелковое фисташковое, износ 30%;
Бюстгалтеры разные — 3 штуки;
Чулки фильдеперсовые телесного цвета — 2 пары;
Чулки бумажные в рубчик, серые и коричневые — 5 пар;
Кальсоны мужские трикотажные размером на ребенка...
(Я замер. Эти кальсоны были источником моих постоянных страданий последние две зимы. Я не хотел их носить, мать заставляла, и мы постоянно ругались из-за этих сдвоенных трикотажных кишок. Я стеснялся их, хотя под брюками их никто не видел. Меня страшило разоблачение, я боялся, что меня засмеют и задразнят за то, что я ношу это интеллигентское безобразие. Кальсоны для меня были символом буржуазности, таким же, как галстук или зонтик. "Ну, промолчи, отбрось в сторону, засунь куда-нибудь подальше", — беззвучно молил я серого бухгалтера, но серый был глух и равнодушен, он, как назло, начал внимательно рассматривать мою муку на просвет, растягивать, встряхивать, заглядывать внутрь. Наконец прозвучал окончательный приговор:
...кальсоны штопаные и латаные, годность к носке 25%.
А в дальнем углу пышущий наглостью и здоровьем красноармеец курочил мою роскошную кровать, чудо тогдашнего комфорта, широкую, двуспальную махину с пружинистой сеткой, эмалированными под слоновую кость спинками, увенчанными никелем гнутых трубочек, башенок, соблазнительных шариков и шишичек. Разохотившийся молодой погромщик страстно, почти плотоядно раздевал мою кровать — как женщину, отданную ему во временное пользование. Взлетали в воздух и падали на пол тюлевые накидки, оборчатые наволочки, покрывало, пододеяльник, верблюжье одеяло, простыня и вышитая белым по белому дорожка. Обнажился полосатый матрас, набитый морскою травой, с подозрительным желтым пятном посередине.
— Так ты еще и ссышься, маменькин сынок? Такой большой, а ссыкун!
У меня запылали уши и щеки. Это бледно-лимонное пятно было моей позорной тайной: в раннем детстве я страдал ночным недержанием мочи. К моменту обыска с этим делом давно уже было покончено — три или четыре года прошло с тех пор, как я освободился от своего детского греха. Матрас сотни раз вытаскивался во двор, проветривался и прожаривался на солнце. Прикрытое чистой простыней злополучное пятно никого не беспокоило. Теперь же все прикровенное выворачивалось наружу, изнанка становилась лицом. Эти бестактные и безжалостные люди не щадили чужих чувств. Они вообще не щадили ничего и никого.
Второй красноармеец, улыбаясь одними глазами, стоял в дверях комнаты. Привалившись к дверному косяку, он давил в громадной ладони обнаруженные на кухне орехи, выбирал ядрышки, кидал их себе в рот, а скорлупу и сухие перегородочки высыпал тут же на пол. Здесь все было ему чужое, теперь уже ничье.
Начальник вяло следил за ходом обыска, изредка бросал руководящие указания, но занят был совсем не этим — он возился с моим новым конструктором.
Конструктор мать подарила мне ко дню рождения неделю назад. Это был необычный, новомодный конструктор, не металлический, а деревянный, из самой свежей сосны, излучавшей светлое сияние и смолистый, лесной запах. Аккуратные стерженьки и оси вставлялись в дырчатые точеные планки и реечки, реечки соединялись одна с другой квадратными шарнирами, на оси надевались колеса и шестеренки, и в результате получалась превосходная модель. Третьего дня я собрал трехмоторный самолет-биплан. Позавчера — могучий экскаватор с длинной стрелой и работающим ковшом. Успехи начальника были менее значительными — он захотел соорудить железнодорожный вагон, но пока что собрал только раму и в данный момент привинчивал к ней колеса.
Вы разрешите нам куда-нибудь присесть? — спросила мать.
Садитесь вот на эту кровать, она уже проверена, — ответил заигравшийся начальник.
Мы сели на материну скромную кровать — низенькую, узенькую, почти солдатскую койку с дощатым щитом вместо сетки. Вокруг нас громоздились развороченные наши вещи — распоротый тюфяк, разорванные подушки, измятые простыни и скомканное байковое одеяло.
Мать сидела какая-то отрешенная, словно бы не видя происходившего вокруг нее, сидела чуть-чуть покачиваясь из стороны в сторону и старела с каждым часом — на год, на два, на три года...
К полуночи обыск закончился.
Начальник сложил мой конструктор, со стуком задвинул его крышку и обратился к матери:
Соберите для себя смену белья и чулок, полотенце и самые необходимые туалетные принадлежности.
Мальчику тоже собрать что-нибудь?
Нет, ему ничего не будет нужно, — процедил начальник многозначительно. — Ему все дадут.
Под столом были рассыпаны по полу наши фотографии. Я спросил.
Можно мне взять несколько?
Возьми штуки три.
Я полез под стол начал выбирать.
— Покажи мне, что ты берешь с собой, — приказал начальник.
Я показал ему гимназическую, еще санкт-петербургскую карточку матери, маленькое последнее ее фото для удостоверения личности в форме и с короткой стрижкой и свой портретик 9 на 12. Начальник перевернул его и прочел — почему-то вслух — надпись на обороте "Здесь моему любимому сыну семь лет. 1937".
Я спрятал свои трофеи во внутренний карман курточки.
— Одевайтесь и подождите нас на улице.