Михаил Буткевич - К игровому театру. Лирический трактат
Я провел рукою по ее глазам и показал свои мокрые пальцы...
Если это и были уроки по психологии, необходимые для будущего режиссера, то это были весьма жестокие уроки и, по правде говоря, лучше бы их не было никогда.
Кстати, о психологии: маститая литературоведческая дама ленинградская Лидия Гинзбург, приведя в своих записках мысль Шкловского о том, что психологический роман начался с парадокса, сделала замечательное наблюдение: "В самом деле, у Карамзина хотя бы, да и вообще в тогдашней повести и романе душевный мир героя занимал не меньшее место, чем в психологическом. Но переживание шло по прямой линии, то есть когда герой собирался жениться на любимой девушке, он радовался, когда умирали его близкие, он плакал, и т. д. Когда же все стало происходить наоборот, тогда и началась психология".
Посмотрев на мои мокрые пальцы, мать улыбнулась, вытащила из кармана кителя носовой платок, вытерла мне руку и, как маленькому, перецеловала все до одного мои пальцы. Потом ускользнула к плите.
Я тронулся за ней, но она была бдительна:
— Накрывай на стол. У меня сейчас будет все готово.
Брякали ложки и вилки, звенели тарелки и чашки, мать спросила у меня светским голосом:
Как прошли занятия в школе?
Занятий не было.
Почему не было?
Все четыре урока прорабатывали врагов народа.
И у вас тоже? — она бросилась к столу, усадила меня на стул и сама присела напротив. — Рассказывай подробно!
И я рассказал ей, как учительница Тамарка ("Тамара Ильинишна" — поправила меня моя интеллигентная мать) и директор Степан Семеныч стыдили и ругали Женечку Бугорского и Маргаритку Шульц за то, что они не разоблачили вовремя своих коварных родственников, не сообщили в школу об их вражеских настроениях и замыслах. Женька тупо молчал, как чурбан, а Маргарита плакала и лепетала, что ее дедушка не враг, что он совсем не коварный, а добрый очень, хороший. Тогда учителя принялись на нее кричать и топать ногами, а толстая Тамарища орала, как недорезанная: "Так значит ты знала?! Знала и молчала! Ты была с ними заодно!". Потом притащили в класс старшую пионервожатую и устроили голосование: кто за то, чтобы исключить из октябрят...
— И ты голосовал тоже?
Я покраснел и опустил голову.
— Да. Я понимаю. Тебя обязывало положение. Ты ведь командир звездочки, в которой состоял бедный Женя. А как я радовалась в прошлом году, когда тебя выбрали на эту должность! Я была просто счастлива. Я гордилась тобой! Но кто бы мог подумать, что все так нелепо обернется. Так значит, ты голосовал против своего друга.
Я наклонился еще ниже и вдруг в ужасе почувствовал, как что-то горячее капнула мне на руку.
— Я не голосовал. Я хотел заступиться за Женьку. И за Ритку тоже. Но они бы меня убили... Я отказался быть дальше командиром звездочки.
Она обежала стол и прижала меня к себе. Это было неудобное объятье: мама стояла, а я сидел. Я задыхался от тесноты ее тела и от счастья. Она гладила меня по голове, а я гудел ей прямо в живот:
— У тебя подгорят голубцы.
Обедали в полной тишине. И в полной прострации. Голубцы действительно пригорели.
VIIСледующий анекдот из нашей с нею жизни был еще смешнее и страшнее. Я возвращался из школы в жутком настроении. Стояла плохая погода — южная слякотная осень, поздняя осень 1937-го года. Оказалось, что вокруг нас были в основном враги народа. В воинской части по соседству со школой в течение полугода куда-то исчезли все офицеры, на плацу командовали теперь только самые младшие командиры. Железнодорожное начальство тоже заметно поредело. Люди пропадали чуть ли не каждый день. Полмесяца назад не пришла на работу Валечка Зоммер, самая любимая наша пионервожатая. А вчера по школе пронесся слух: забрали директора школы. Сегодня после уроков всех учеников оставили на общешкольное собрание, и, что противнее всего, толстуха снова выступила с разоблачительной речью.
Квартиру я открыл своим ключом. В коридорчике без окна было уже совсем темно. Я стащил с себя тяжелые от грязи галоши, повесил на гвоздь свою шапку из меха "под-котик", хотел было снимать демисезонное пальто, из которого за лето заметно вырос, и остановился, прислушиваясь, — откуда-то доносились глухое, сдавленное рыдание. Я приоткрыл дверь и заглянул в комнату. Мать сидела у окна за моим письменным столом — другого у нас не было — и что-то писала. Подойдя к ней, я заглянул через ее плечо — она заполняла очередную анкету. Мама, видимо, ждала моего прихода, потому что не вздрогнула, не прекратила всхлипываний, не повернулась ко мне. Молча она пододвинула бумажку и ткнула пальцем. В графе "социальное происхождение" ее крупным, размашистым почерком было выведено "из мещан". Это ее горе я понял сразу и до конца. Она всю жизнь гордилась своим потомственным дворянством и никогда его не скрывала, а теперь прикинулась мещанкой. Я ясно представлял бурю чувств, переполнявшую ее сердце: она казалась себе бесчестной обманщицей, окончательно падшим существом, она была в ужасе от своего сословного предательства, для нее были оскорбительными два написанные ею слова.
— Ты меня презираешь? Но ведь нам необходимо как-то жить! — Она зарыдала в голос. — Если со мной что-нибудь случится, что будет с тобой. Мне страшно об этом подумать.
Я положил руку ей на плечо и произнес с подчеркнутой твердостью:
— Нет. Я тебя не презираю.
Я понимал, что нужно было сказать ей совершенно другие слова. О том, что я ее люблю, что уважаю ее больше всех женщин на свете, что для меня не имеет никакого значения, дворянка она или мещанка, княгиня или рабыня, миллиардерша или нищенка. Но я этих слов не произнес. Я только сказал:
— Я тебя не презираю.
VIII10-го декабря отпраздновали мое одиннадцатилетие, 23-го предстояло отметить ее сорок первый день рождения, а дальше маячили рождественский пирог, елка и Новый год — получалось так, что весь декабрь будет состоять из сплошных праздников. Жизнь обещала множество самых разнообразных сюрпризов.
Первый сюрприз обрушился на нас семнадцатого декабря.
В тот день я вернулся из школы рано.
После беглого осмотра квартиры убедился, что на обеденный перерыв мать домой не приходила; особой проблемы в этом факте, конечно, не было — можно было съесть две холодные котлеты в виде бутербродов и запить их холодным компотом; можно было разогреть борщ с фасолью — вчера он был вкусный, сегодня должен быть еще вкуснее; но мне не хотелось разжигать примус, мне почему-то вообще ничего не хотелось, и я решил: пойду к ней на работу.
Я быстро оделся, замотал кашне поверх пальто и один конец закинул за спину. Загнал со двора Джипси, запер ее в маленьком коридорчике и потом долго стоял на крыльце, подбрасывая ключ в ладони. Солнце стояло по-зимнему низко и заливало двор каким-то неестественным мрачно-малиновым светом. В этом дворе я провел четыре года своей жизни. Здесь всегда кипела и била ключом шумная, непонятная для взрослых, бесконечная детская игра. А сейчас тут все безмолвно и пусто. Товарищи моих забав сидят взаперти по домам и не высовываются по случаю неподходящей погоды...
Дальше этой философской благоглупости моя вялая мысль двигаться была не способна. Тогда я решил двинуться сам. Я надел ключ на указательный палец и, вертя его перед носом, отправился на станцию.
До станции я не дошел. Я успел добраться только до подъема на железнодорожную насыпь. Там я был остановлен странным, почти неправдоподобным видением: в резких лучах заходящего солнца где-то далеко наверху, по самой кромке насыпи шла моя мать в окружении четырех мужчин. Впереди вышагивал молодой плотненький мужичок типа счетовода. Родство с бухгалтерией, помимо гражданской одежды, подчеркивали потрепанный и потертый клеенчатый портфельчик в его руке и огромные счеты под мышкой. По обоим бокам матери сонно передвигались два красноармейца с винтовками. Замыкал шествие примелькавшийся мне на вокзале начальник из НКВД в полной форме — заместитель Хадекова. Они двигались осторожно и неуверенно, словно очень боялись сорваться с насыпи и скатиться вниз по крутому обрыву, заросшему промазученной крапивой и чертополохом.
Серый бухгалтер обернулся к матери, она очнулась и протянутой вниз равнодушной рукой показала ему на наш дом.
Вот тут-то она увидела меня.
Все остановилось.
Они стояли и смотрели на меня сверху вниз, а я глядел на них снизу и все больше проникался уверенностью, что я уже видел когда-то, причем видел не один раз, эту смутную и прозаическую картину: я, маленький и беззащитный, стою на дне глубокого темного оврага, а вверху, среди облаков, проплывает мимо меня моя мать в сопровождении ангелов-хранителей. Я не мог только вспомнить, где и когда представало мне это видение, — в кошмарном малярийном бреду, в одной из прошлых жизней или в моменты моих мучительных младенческих прозрений в будущее.