Михаил Буткевич - К игровому театру. Лирический трактат
Мы вышли на улицу, и я обомлел от счастья и сострадания: прямо против калиточки под старой акацией сидела наша маленькая Джипси и виляла героическим хвостиком. Она, умница, отыскала нас по следу и, скорее всего, просидела здесь в томительном ожидании всю ночь напролет.
Хитрая собаченция улучила подходящий момент и радостно подпрыгнула ко мне полизаться, но тут же швырком начальнического сапога была отброшена в темноту мира, сгустившуюся перед рассветом. Откуда-то издалека, с другой стороны улицы, а, может быть, с другого конца света, послышался стук шмякнувшегося оземь собачьего тельца и недоуменный, непонимающий скулеж: зачтозачтозачто?
Я рванулся к "подруге дней моих суровых", но мой цербер потянул меня в противоположную сторону, к стоящей на проезжей части лакированной линейке, запряженной откормленной лошадью, серой в белых яблоках. Линейка была готова к отправлению, в ней уже сидели военный кучер и руководитель обыска. Хадеков передал меня ему. Руководитель усадил меня рядом с собою, охватил мою руку жесткими и холодными, как кольцо наручников, пальцами, скомандовал кучеру: "В детприемник!", и мы поехали к большому Грейдеру, к нашей главной улице. Там мы свернули направо и бодро покатили в неизвестность.
Я, конечно, знал, что в Советском Союзе существуют детприемники (раза три или четыре мы смотрели в кино знаменитую "Путевку в жизнь" — "Мустафа дорогу строил", кучерявый герой Баталов и грозный Жиган — Жаров), но я никогда не думал, что и у нас в Прохладной имеется такое заведение, тем более не подозревал, где оно находится.
Энкаведешная лошадка выкатила линейку за околицу, и я догадался: мы едем в город.
XIГород Прохладный был расположен в двух верстах от железнодорожной станции.
Мы часто ездили туда за крупными покупками. Мать нанимала линейку на вокзальной площади, и мы неслись по Грейдеру посреди полей, холмов и оврагов, обдуваемые легким ветром предвкушения, навстречу обновкам и ярмарочной веселой суете.
Теперь я катался на линеечке без нее, вместо благодатного лета стояла сырая сиротская зима и рядом со мною сидел охранник. Поэтому дорожные мои раздумья были унылыми и убийственными. Почему я так легко уступил этим невозможным людям? Почему не сопротивлялся Хадекову и его заплечникам, не пинал их ногами в пах, не колотил кулаками по их глазам, носам и зубам, не откусывал их волосатые, красные пальцы и не рвал зубами их жирную, откормленную на казенных харчах плоть? Как мог я оставить свою родную мать им на растерзание? Удовлетворительных для совести ответов на эти вопросы у меня не было. Доводы о том, что я всего лишь беззащитный одиннадцатилетний мальчишка, что они раздавили бы меня в ту же минуту и размазали по стенкам, что мать не выдержала бы этого зрелища, не срабатывали. Мысль о предательстве была горька, но неопровержима.
Вот мы пронеслись мимо маслозавода. Сейчас проедем по пустырю, на котором летом и осенью бушует ярмарка. А потом начнется город.
У въезда в город мы свернули на боковую улицу.
В окнах домов то тут, то там зажигались огни — люди вставали ото сна, умывались, завтракали, готовились к новому рабочему дню. Жизнь продолжала свое привычное движение, и никому не было до меня абсолютно никакого дела. Люди просто не знали о том, что с нами случилось. Может быть, и не хотели знать.
Внезапно среди одноэтажных частных домов поднялась высоченная красно-кирпичная стена с узором из колючей проволоки по верхнему краю. Что это — еще одна тюрьма?
Но это была не тюрьма. Это и был детприемник.
Окончательно я убедился в этом, когда линейка остановилась у массивных ворот проходной. Сопровождающий сошел с линейки и повел меня к проходной. У меня заплетались ноги. То ли от долгого сидения в пролетке, то ли от нехороших предчувствий. Я подсознательно замедлял наше движение, потому что чувствовал: за этой проходной начнется моя новая, отдельная от матери, самостоятельная жизнь, и у этой новой жизни есть собственное имя — Вечное Одиночество.
XIIСопровождающий обменял меня на расписку и уехал обратно на станцию. Мой новый хозяин, сухопарый немолодой человек в полувоенной форме с лицом, опечаленным навсегда из-за ежедневной регистрации детского горя, записывал меня в большую амбарную книгу. Он сидел и писал за невысокой загородкой, а я маялся по другую сторону, раздумывая, можно ли мне опереться локтями на барьер. Не поднимая на меня глаз, дежурный буркнул:
— Ну, чего стоишь? Садись куда-нибудь.
Я огляделся вокруг. У зарешеченного окошка проходной стояла широкая скамья без спинки, обитая мрачноватым коричневым дерматином. Я присел на нее и, вздохнув, сложил руки на коленях.
Продолжая писать, дежурный поддержал разговор:
— Есть хочешь?
Я промолчал. Тогда он поставил вопрос более точно:
Когда ты последний раз питался?
Вчера утром, перед школой.
Дежурный поставил точку, промокнул записанное стареньким пресс-папье, закрыл книгу, спрятал ее в ящик стола и вышел из-за перегородки ко мне. Расправляя гимнастерку под широким ремнем, он прокашлял.
— Айда на кухню.
Мы снова вышли во двор...
Сколько их теперь будет в моей жизни — дворов, обнесенных высокими стенами, кирпичных казематов и казарм, зарешеченных окон и обитых железом дверей?
Здешний двор был сплошь замощен аккуратным булыжником и со всех сторон зажат высокими строениями из красного кирпича в полтора-два этажа; здания завершались двускатными железными крышами, выкрашенными зеленой краской и такими же козырьками над каждой дверью.
Светало. За тучами поднималось негреющее декабрьское солнце, и огромные, без решеток, окна тщетно пытались отразить слабый розовато-серый свет несуществующего дня. Все вместе это отдаленно напоминало бывшую текстильную фабрику или красную площадь в миниатюре.
Мы с дежурным молча пересекали площадь, и шаги наши гулко отдавались в обманных проходах и тупиках кирпичного лабиринта.
У входа в полуподвал мы остановились. Дежурный спустился по ступенькам, открыл дверь, обитую войлоком и клеенкой, и втащил меня в кухню.
Кухня была тесная, с низким, нависающим потолком. Всю ее середину занимала огромная плита со множеством конфорок, духовок, с поддувалом и широким жерлом топки, в которой пылал раскаленный уголь. На плите теснились громадные кастрюли, котлы, чайники и сковороды; в них что-то грелось, закипало и булькало; набирающий силу парок поднимался к вытяжному колпаку и исчезал в широкогорлой вентиляционной трубе. Плитой командовала красномордая повариха — веселая и строгая тетка. Ей помогали две девчонки, почти девушки, года на четыре старше меня. Они рассматривали меня с наглым интересом. Одна из них была явная кабардинка. Повариха заорала на нее нехорошим голосом:
Фатька, хватит пялиться! Марш в подвал — картошку чистить. Сегодня на второе пюре с подливой, да и в борщ картошка нужна. К часу дня чтоб мне кровь из носу было два с половиной ведра чищеной. Пошла, пошла!
Теть Поль, — промямлил дежурный, — у вас от вчерашнего ужина ничего не осталось? Тут вот новенького нужно покормить.
Грозная повариха только тут заметила меня и сразу же накинулась:
— Шапку сними, бусурман! И кто только вас всех воспитывал?! Фатима, покажи ему, где раздеться и руки помыть. Ну что стоишь? Иди в подвал, нехристь.
По сравнению с кухней подвал был грандиозен — не погреб, а настоящий дворцовый зал для приемов и балов. В подвал вела широкая лестница, сложенная из кирпичей, способная без скидок соперничать с петергофским большим каскадом. Я спускаюсь по лестнице, как сказочный принц, — в сиянии неправдоподобной чистоты. Каждый кирпич лестницы и пола отдраен и отмыт до паркетного блеска. Потом я на себе узнаю, чего стоит эта чистота и каких неимоверных она требует усилий — мне придется мыть и скрести эти полы, отмачивать и отчищать эту посуду, пудами чистить эту картошку. А пока что я гляжу вниз и на дне вижу, как кокетливая кабардинка ножом указывает мне путь в угол — там находится вешалка и водопроводный кран с раковиной. Я раздеваюсь и начинаю мыть руки. Большой кусок хозяйственного мыла то и дело выскальзывает у меня из рук, кабардинка смеется, а на вершине лестничного каскада вспыхивает красное лицо богини еды и пищи. Богиня обращается ко мне:
Макароны по-флотски будешь? Я киваю головой, богиня хамит:
Ты что — немой или по-русски не понимаешь?
— Нет, я не немой, по-русски понимаю и макароны очень люблю.
—То-то, — смеется богиня и исчезает в облаках пара.
Хитрая кабардинка улавливает настроение:
— Полина Степановна, тут от начальства осталось немного какао — вчера не допили. Можно разогреть для новенького?
Сверху раздается гром передвигаемых сотейников и звучит божественное благоволение: