Андрей Немзер - При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Герой «Довольно» – умирающий. Как и герой «Дневника лишнего человека». Тургенев с предельной остротой ощущал конечность человеческой жизни. Эта конечность и делает всякого человека «лишним» (социальные обстоятельства ей только умело подыгрывают), и художнику (в частности, повествователю «Довольно») не дано одолеть всевластие энтропии. Есть люди, которых спасает вера, – Тургенев их глубоко почитал (перечитайте хотя бы «Живые мощи»). Но заставить себя верить невозможно (это тоже к вопросу о «трагизме», раздражавшем Толстого, – что ж, его и Шекспир из себя выводил). Тургенев спасался от страха небытия деланием, а делом его была литература. Вот почему в финале Senilia, истово исповедального цикла, где ритмично чередуются отчаяние и надежда, сопряженная с великим жизнелюбием, возникает удивительный диптих. Сперва – «Молитва» с ее горчайшим вопросом – «Но может ли даже личный, живой, образный Бог сделать, чтобы дважды два не было четыре?» – и вибрирующими ответами. А потом – то самое, задолбленное: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома». И не только дома. И не только о русском народе и его чаемом величии говорит здесь умирающий Тургенев.
2008, 2012Здесь одни только камни не плачут
Некрасов и «вакансия поэта»
Солидный (настоящий, «капитальный») некрасовский юбилей (2021) вроде бы еще не скоро, но время бежит быстро и едва ли ближайшие годы лишат смысла загодя придуманный заголовок для грядущей «праздничной» статьи. Рад бы ошибиться, но, судя по всему, кто-нибудь (может, и не я) выстучит напрашивающуюся формулу: Двести лет одиночества.
Я за то глубоко презираю себя,Что живу – день за днем бесполезно губя;
Что я, силы своей не пытав ни на чем,Осудил сам себя беспощадным судом
И, лениво твердя: я ничтожен, я слаб!Добровольно всю жизнь пресмыкался как раб…
Некрасов помянул «тридцатую весну», но на самом деле «вся жизнь» его о ту пору (1845) насчитывала двадцать три года. Опровергнуть автоинвективу легко: мол, и в юности Некрасов не рабствовал, а в зрелые годы и подавно. В моем школьном учебнике (самое начало 1970-х) предлагалось объяснить, почему Некрасов был не прав, утверждая: «Мне борьба мешала быть поэтом, / Песни мне мешали быть борцом…» Это из «Последних (предсмертных. – А. Н.) песен» (1876). Увы, оспорить «правоту» поэта так же невозможно, как и признать ее, встав в пеструю когорту недоброжелателей Некрасова, злорадно ловивших его на слове. Или на несоответствии слова – делу.
Я дворянскому нашему родуБлеска лирой своей не стяжал;Я настолько же чуждым народуУмираю, как жить начинал.
Видите: сам признается.
И про «неверный звук» сам сказал. И про то, что стихи никуда не годятся, – тоже.
Если долго сдержанные муки,Накипев, под сердце подойдут,Я пишу: рифмованные звукиНарушают мой обычный труд.
Все ж они не хуже плоской прозыИ волнуют мягкие сердца,Как внезапно хлынувшие слезыС огорченного лица.
Время мягких сердец прошло. Нас на мякине сентиментального народолюбия не проведешь. И строгие «эстетические» критерии наготове. Опять-таки сам написал. По дурной привычке помянув тех, кто – по определению – в стихах ничего не понимает.
Но не льщусь, чтоб в памяти народнойУцелело что-нибудь из них…Нет в тебе поэзии свободной,Мой суровый, неуклюжий стих!
Нам про кровь с любовью и прочие «чувства» не надо – поэзии-то свободной нет! Не ночевала, – как выразился Тургенев, вообще-то столь же устаревший, но тут годящийся в свидетели обвинения.
Некрасов всегда виноват. Перед всеми – ревнителями «чистого искусства», революционерами, консерваторами, либералами, атеистами, верующими, патриотами, «русскими европейцами», народопоклонниками, народоненавистниками… И народом, который держит любого барина (включая виршеплетов) в крепком подозрении.
Не виноват – бесспорно прав! – только для поэтов начала следующего века. Причем для лучших из них. Знаменитая анкета Корнея Чуковского, кажется, предполагавшего отнюдь не такие результаты, блестящее тому подтверждение. (Издевательские ответы Маяковского, очень многим Некрасову обязанного, выражают не его отношение к прямому предшественнику, а общий пафос ниспровержения всякого «старья». То же относится к угрюмому бурчанию Асеева.) А ведь Чуковский не всех опросил. С достаточной мерой уверенности можно предположить, что Ходасевич, Пастернак и Цветаева явили бы не меньшую приязнь к Некрасову, чем Блок, Сологуб, Кузмин, Гумилев и Ахматова. Но их голосов Некрасову услышать не удалось. Для крупных (оттесненных на обочину) поэтов своей – прозаической – эпохи Некрасов с конца 1850-х и до смерти был чужим. Как и для отторгнутого «Современником» Тургенева. Едва ли проблему эту можно свести лишь к мировоззренческому (политическому, идеологическому) расхождению с былым приятелем Фетом и молчаливому согласию одного поэта Божьей милостью на глумление в своем журнале над другим – не меньшим – поэтом (иначе отношение к Фету в гонящемся за прогрессом и читателем «Современнике» никак не назовешь).
Страстная речь Достоевского прозвучала уже над могилой Некрасова. (Конечно, автор «Подростка», очень «некрасовского» романа, закономерно напечатанного в некрасовских «Отечественных записках», в «Дневнике писателя» и раньше писал тепло и серьезно о Некрасове. Уже умирающем. Что невольно накладывало отпечаток и на заметки Достоевского, и на их восприятие Некрасовым. Если он, истерзанный постоянной болью, был еще в силах «Дневник…» читать.) Сохранялась взаимная приязнь с Островским, но у него человеческая симпатия и понимание масштаба вершимого Некрасовым поэтического дела были слишком тесно сплетены с деловыми отношениями постоянного (и привилегированного) журнального автора с ведущим большую литературную игру редактором. И едва ли Некрасов этого не чувствовал.
Он не мог радоваться размножению подражателей – нищих, честолюбивых и гордящихся своей «честностью» молодых стихотворцев, что вольно или невольно сводили дорого давшиеся поэтические открытия Некрасова к убогим штампам (подчас «товарным», пользующимся спросом). Удрученные правдолюбцы не претворяли прозу в поэзию, а худо зарифмовывали очерки народного быта, злобные фельетоны и общеинтеллигентские сетования на дурное устройство государства российского. Смолоду знающий, как устроен литературный мир (хорошего литературного быта не бывает, а добрые нравы времен минувших изобретаются задним числом), Некрасов должен был догадываться, что кумиротворчество чревато кумироборчеством (не публичным, так закулисным). «Направление» – то самое, ради которого он шел на большие жертвы – не выкупало для него нехватку дарования. Мнимую, но от того не переставшую мучить поэта – у себя, очевидную – у слишком многих.
Для того чтобы понять, сколь серьезно переживалась Некрасовым проблема «современной поэзии» (возможности ее существования), необходимо отступить в ту далекую пору (конец 1830-х), когда сам он был юным, невежественным и честолюбивым провинциалом. Когда, свято веря, что рожден он «для звуков сладких и молитв», Некрасов ринулся в манящий мир петербургской литературы. На поверку оказавшийся не обителью небожителей, а смешной и страшноватой кунсткамерой.
В рецензию на «Дамский альбом, составленный из отборных страниц русской поэзии» (1854) Некрасов вставил коллективный некролог стихотворцам минувшей эпохи, в том числе еще физически здравствующим:
Мне жаль, что нет теперь поэтов,Какие были в оны дни, —Нет Тимофеевых, Бернетов(Ах, отчего молчат они?).С семьей забавных старожиловСкорблю на склоне дней моих,Что лирой пренебрег Стромилов,Что Печенегов приутих,Что умер бедный Якубович,Что запил Константин Петрович,Что о других пропал и след,Что нету госпожи Падерной,У коей был талант примерный,И Розена барона нет;Что нет Туманских и Трилунных,Не пишет больше Бороздна,И нам от лир их сладкострунныхОсталась память лишь одна…
Скажем несколько слов о некрасовских «дорогих покойниках». Первого из них – Алексея Васильевича Тимофеева (1812–1883) – О. И. Сенковский, редактор «Библиотеки для чтения», остроумный циник, в глубине души всякую поэзию презирающий, назначил на некоторое время «гением». После чего неистово-романтические опусы Тимофеева («байронические» монологи, фантазии, мистерии, повести и проч.), в которых ошеломительное дурновкусие почти неотличимо от самопародии, вошли в непременный ассортимент ходкого журнала. В 1840 году Тимофеев с «Библиотекой для чтения» распростился, вскоре, не оставляя сочинительства для себя, прекратил печататься и был начисто забыт. Впрочем, тимофеевская «Свадьба» (1834) стала любимой песней для молодых вольнодумцев нескольких поколений: