Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Когда нам всем было лет по 10-12, Розанов взывал в апокалипсическом мраке из своего Сергиева Посада: «Устал. Не могу. 2-3 горсти муки, 2-3 горсти крупы, пять круто испеченных яиц может часто спасти день мой. Что-то золотое брезжит мне в будущей России. Какой-то в своем роде “апокалипсический переворот” уже в воззрениях не одной России, но и Европы. Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни»[419]. Обнищавший, голодный, расточительный в богатстве своем, насыщающий, окармливающий своими откровениями пророк дрожал не над последними брезжущими днями жизни, 2-3 горсточками насущного света солнечного - 2-3 горсточками воздуха, чтобы не задохнуться, - дрожал над словами своих пророчеств, в которых, казалось ему, укреплены рычаги апокалипсических переворотов, подымающие Россию, Европу, Землю.
Наверно, дали и горсточку муки, и горсточку крупы, и пять яиц - даже больше: щепотку соли каждый даст - я в этом убедился в те апокалипсические годы - но кто душу осолит... Он солил, но души были благополучно сладки, и никакие ужасы и бедствия не сделали их пресными, жаждущими щепотки соли.
Апокалипсисом же была сама жизнь, сам воздух был насыщен тем золотом - расплавленным, брезжившим умирающему Розанову - и мы, дети, не зная даже еще имени пророка, не слыша еще слов его, - из воздуха надышались его пророчеств, осолились его солью новейшего завета. Откуда иначе пришло к нам это мудрое геройство освобождения. Подчинение себе бедствий, таинственное преображение их в удачу. Для всех окружающих нас - часто закаленных в своей зрелости или умудренных в старости - голод был голод: усталость, немощь, истощающая пытка - вся жизнь одна сплошная боль, тьма, колесование безнадежностью и страхом. Мы же, обращая на пользу, делали из голода - пост, из безвременья - отсутствие времени, т.е. вечность, мудрость. Не в жалобу, не в стенание, но в совершенство шли нам черные годы. Все голодали - мы постились. Все сходили с ума, безумели, четвертовались - мы учились мудрости, жизни и смерти. Все медленно истлевали - мы разгорались огнем откровений, золотым заревом будущего века.
После тех лет я начал замечать, что жизнь вообще больна вечностью. Материя жизни, пестрый непрочный ситец, рвалась под пальцами, в прорывы же проглядывало не нечто - ничто, то, чего никто не хотел от привычки к хилому житейскому благополучию видеть.
Кто, не совидевший нам, может понять безбытье, в котором зрели наши тела и души. Щепотку соли всегда давали (пусть каменной, черной, с песком, но давали), душа же должна была, как соляные озера, сама выделять свою соль - и соль ее была крепка и горька. Одиноки были и прогулки в овраги в поисках окаменевшего доисторического пламени. Когда кремневые искры вылетали на затлевший фитилек огнива, на стене рядом вспыхивала тень на корточках - пещерная, косматая. Земные волчцы - остролистые травы - жалили полубосые ступни, и ласкал нагретый солнцем бархатный прах дороги. Но мир был духовен, в нем ходили, как движения воздуха, дыхания, силы. На пустынном берегу реки (и всё тогда было пустынным - тесные стоилки дворов и садиков слились в один сад - заборы были истоплены, - глаза стали дальнозорки, ветры свободны: дома стояли отворенными настежь, и люди крылись, как отец Масловского, в могильных склепах, дыша одним воздухом с мертвецами) я лежал обнаженный, сложив руки по-смертному, с закрытыми глазами, и чувствовал, как волна за волной отливают впечатления узнанного и прочитанного, освобождает время. Рядом бесшумно текла река, по телу проходили дуновения ветра, по небу бесшумно шелестели облака и по миру - их тени. И в тишине, отдаляясь, выходя из окружающего, оставаясь по ту сторону горизонта, я внятно слышал тихую поступь умерших, их дыхание, их тени среди живых. Люди очень верят в смерть. - Благополучно убеждены, что ничто не может быть мертвее мертвого. Но редкий из них (таких называют людьми духовными) так жив, как мертвый. Очищенная, сосредоточенная жизнь отличает умерших. Образ их прояснен и точен, влияние - непобедимо. Никакая живая воля, разобщенная, загрязненная, не противостоит их присутствию - совсем не безмолвному и не безвидному. Часто край их одежды мелькает в толпе, внезапно вспыхивают лица, и голоса заставляют оглядываться днем на улице. Зная это, о, очень хорошо, я всегда пожимал плечами: зачем воскресение –: человек вещь (не идея, не дух, не мысль, а вещь), исчезнув, остается, не существуя уже, продолжает быть в самом реальном будничном человеческом мире, где многие живые вещи ходят по земле, мыслят, радуются, надеются и страдают. Продолжает, как бы не умирая, являться среди живых, заключать новые знакомства, поддерживать старые, вмешиваясь в дела живых, изменяя ход малых событий и событий больших, соединяя и разлучая, сея мысли, дела и тайны.
Потом, когда живые вышли из гробов и начали упорно снова делить землю на душные клетки двориков, искать по самодельным планикам - скомканным, неразборчивым - свои клады, схороненные вдоль заборов, от которых (заборов) и следа не осталось, - покупать, продавать, копить и отдавать последнее, - жизнь им опять показалась жизнью, но и в этом обраставшем кости благополучии я уже чувствовал апокалипсическое шествие вечности.
Вечность давно шла приступом на маленькую, убогую, ветхую днями жизнь человека. Ее исполинские волны - гребни холмов - в пене дождей, тумнов, травяных вихрей и зареющих туч - взносили к зениту покосившиеся домишки, зыбко дрожа под ними. Все неблагополучия, громовая осада, измор голодом, инеем на печных дверцах, заточением и кровью - были музыкой вечности, маршем наступающих полчищ - с обнаженными лучами в руках бескрылых гигантов воинствующей мудрости.
Девять раз затопляли эти места воды. Занесенный бурею Ной носился в своем ковчеге над этой землей. И огромные демоны ступали по ней, направляя руками края вод в берега океанов. В оврагах всё еще проступало белое дно первобытного океана, и окаменевший бивень мамонта прободал оползший бок оврагов. В караваях румяных курганов, глубоко, где начинался закал глины, покоились древние кости. Наш самозванный археолог - «гробокопатель» - сам мумиеобразный безвременный Юзя резал курганы, как хлеб, ломтями, в археологической лихорадке припадал к костям, сметал с них зубной щеткой доисторический прах, нюхал, лизал, мерил клеенчатым аршином, и когда на него сыпалась земля из-под ног любопытных, заглядывавших сверху в вечность, ругался глухо могильным голосом - чья там голова с ушами. Часть еврейского кладбища осыпалась, и на дорогу вниз покатились заржавелые черепа. Проводили шоссе - копнули землю расширить узкий желобок дороги - посыпались трухлявые кости. Поправляли тротуар возле почты - подняли плиты, ударили в землю, и лопаты зазвенели о черепа. А люди проходили мимо, любопытно останавливались, смотрели, видели и не понимали, что земля эта зияет костями, перенасыщена смертью, больше не принимает ее. Только в стенах кладбищ, где почва была твердо занята войсками вечности, царствовала торжественная мудрость будущего. Вне их шла канонада, наступающие гиганты гнали перед собой время и жизнь. Здесь же было тихо, и обманчиво казалось, что победа уже достигнута, обещанные времена наступили.
И опять возле всего этого, совсем около, овеянный со всех сторон путями умерших, сам их не замечающий, шел сквозь них лунатически... Не враг, но и не посвященный. И именно поэтому к нему я испытывал скрытую нежность. Тогда как будь он, как мы все, уже в вечности... это растворяло бы, смешивая кости наши и души. Поэтому и выбравшись приглашать на собор, по списку намеченных участников, я зашел к нему первому, и тут произошел второй наш разговор.
2
Николай Федорович только что вернулся с реки (купался до первого льда; в колеях уже седеют клочки изморози), - бреется. Стоит голым, согнувшись перед зеркальцем. В одних ботинках и подвязках, поддерживающих черные носки. На вязаную дешевую дорожку, на которой стоит зеркало, на помазок, на скомканное влажное полотенце падает солнечная желтая пена рефлектора. Грудь Масловского покрыта густым рыжеватым мохом. Такой же мох на ногах, стертый с внутренней стороны. Тело его мне известно по речному летнему времени, но в комнате всё это - как-то странно. Особенно потому, что тут Николай Федорович. Тщательно вычищенный, выглаженный, отшпаренный костюм, тяжелая трость - установившийся его внешний облик. Осмоленное солнцем, ошпаренное солнцем тело - крепкое, со вздутыми узорами вен на ногах и предплечьях, и к нему приставлена голова Масловского (даже черта будто от загара на шее) - во всем этом что-то «не по себе». Я сел так, чтобы его не видеть. Слышно - бритва режет волосы.
Я к вам, Николай Федорович..., у нас народилось новое учение - название его уединизм (Масловский покосился на меня в зеркале крупным черным глазом). Собственно, это только подведение итогов настроения общего. Все мы разъединены, все мы сами по себе, но опыты наших отъединенных жизней должны иметь что-то общее. И вот мы решили объединиться на принципе наших отъединений. Поделиться нашими опытами... опытами... Собраться для того, чтобы обсудить совместно, не дóлжно ли нам подчинить наши уединения системе. Тут всё у нас, конечно, это по внешним причинам получается, что мы одиноки. Но, может быть, одиночество и умышленное одиночество для устранения всего мешающего, суетного, мешающего сосредоточиться на вещах важных, которые каждый человек должен решить для себя - иначе нельзя жить и страшно умирать.