Классики и современники - Басинский Павел Валерьевич
Кто такие татарские? Пелевин не скрывает, что Татарский просто плохой стихотворец. В его стихах облака воняют рыбой. Но он не дурак и хочет жить не в вонючем дворе, жуя дрянную котлету, а…
Ну скажем, в мифическом Нью-Йорке.
Что делать? Пелевин излагает целую программу для поколения «новых людей». Быть нормальным циником. Не доверять миру, который обманчив во всех своих проявлениях. Доверять только собственным ощущениям, понимая, что к реальному миру они не имеют прямого отношения. Но если тебе от них кайфово, то и ладно. Эдакий агностицизм, переходящий в эмпиризм и своего рода разумный эгоизм. Все ложь и обман. Но именно поэтому в жизни можно устроиться весьма недурно.
Кстати, нигилистическая мысль прошлого века тоже была парадоксальной. Все произошли от обезьяны, поэтому мы все должны любить друг друга.
Кстати, Чернышевский тоже понимал, что писатель он «плохой». «У меня нет и тени художественного таланта. Я даже и языком-то владею плохо» — говорит повествователь в романе «Что делать?» Но, как заметила литературовед Ирина Паперно, «идея плохого писателя, то есть автора эстетически слабого, практического человека… не поэта, стала неотъемлемой частью его модели… В результате целого ряда чисто риторических операций одаренный писатель и бездарный писатель оказываются тем же самым» (И. Паперно. Семиотика поведения: Николай Чернышевский — человек эпохи реализма. М.: Новое литературное обозрение, 1996).
Такое возможно в эпохи тотального сомнения общества в традиционно вечном и высоком, которые рассматриваются как атрибуты уходящих классов. Тогда — дворяне с их «эстетикой», над которой издевался Дмитрий Писарев. Теперь — «совок» с наивной «вечностью», над которой изгаляется современный «яппи» — «young professional», «молодой профессионал».
Какая разница? Суть, в общем, одна. Я не намерен спорить с Пелевиным по существу. От его философии отдает нафталином. Мне это просто скучно. То, что он называет дерьмом, я называю своей жизнью и нахожу в ней гораздо больше привлекательного, чем в мечтах о мифическом русском среднем классе. Эти мечты не менее пошлы и убоги, нежели швейная мастерская и коммунистические сны Веры Павловны. Все это нежить. Поллюции незрелого социального воображения.
«Продавать самое святое и высокое надо как можно дороже, потому что потом торговать будет уже нечем,» — рассуждает Татарский. И сочиняет пошленький рекламный слоган типа: «И родина щедро поила меня березовым «Спрайтом»». Все — правильно. Торговать будет нечем, потому что сами же татарские, как тля, сожрут весь зеленый массив русской культуры, от Пушкина до последнего советского песенника. Но «дела» все-таки не сделают и среднего класса не создадут. Рылом не вышли. Рассуждают больно много. Они ведь заканчивали не «деловой» институт, но — Литературный.
Но… Пелевин это не Татарский. Он мог бы остаться Татарским (в персонаже много биографического сходства с автором), но каким-то образом «проскочил». Может, потому, что был гораздо талантливей Татарского. Может, потому, что писал не стихи, а прозу. Может, потому, что быстрей и решительней Татарского разобрался с так называемой вечностью.
Самое обидное, что Немзер прав. Пелевин писатель не плохой, а никакой. Такое впечатление, что просидев в Литинституте какое-то время, он сделал один вывод: в литературе нет никаких школ, направлений, никакой «учебы». В литературе все средства хороши, если они приносят нужный результат. Особенно показательна в этом смысле повесть «Омон Ра». Она открывается крепким реалистическим зачином. Потом начинаются соцартовские фигулечки вроде отрезанных ног у курсантов в училище имени Маресьева. Потом вполне кондовый абсурдизм. И так далее. Но это не сознательное комбинирование чужих стилей, не игра в дискурс.
Пелевин отличается от Сорокина, как плебей от барина. Барин брезгливо перебирает чужие стили, отыскивая самое «натуральное», будь то классический ХIХ век или классический соцреализм. Плебей хватает все без разбора, абы в дело пошло. Кто из них хуже или лучше, я не могу сказать. По мне, оба неприятны как чтение и оба интересны как современные культурные феномены, отражающие распадающееся культурное сознание, которое уже не стремится к единству, а чувствует себя вольготно именно в самом процессе распада.
Ирина Роднянская с восхищением отмечает, что нашла в романе Пелевина философский термин, который она когда-то давно ввела в научный обиход. Чем здесь восхищаться? Просто — оказался под рукой.
В Пелевине вообще есть что-то варварски свежее, как в рекламных роликах о жвачках и прокладках, где юноши и девицы с изумлением обнаруживают, какие они вкусные и тоненькие. Полистайте пелевинскую конференцию со своими фэнами в Интернете. Полнейшая ахинея, но страшно энергичная! Эдакий разгулявшийся детский сад. Все воспитатели вышли. Киберпанки увлеченно стучат горшками рядом со своим заводилой.
Но при этом Пелевин создает литературу, которой не откажешь в содержательности и даже некой социальной прозорливости. Как такое возможно? Так же, как и в случае с Чернышевским, еще раньше — Булгариным. Фаддей Венедиктович ведь тоже писал дурной, «лакейской», с точки зрения светской публики, прозой, тоже ориентировался на среднее сословие, тоже презрительно отзывался о литературных аристократах, тоже дорожил своим массовым читателем.
Кстати, один из романов Ф. В. Булгарина назывался «Похождения Митрофанушки в Луне». Это была косвенная сатира на сословное общество, на особенности русского национального быта. Почти — «Омон Ра»?
Пелевин это, конечно, сильный откат в прошлое. Это прорыв «массухи» из-под тонкого слоя литературной культуры, который почему-то принято считать броней и называть могучим словосочетанием «великие литературные традиции». А это тоненькая пленка, которая мгновенно рвется, если она не поддерживается воспитанием, образованием, сознательной культурной политикой нации. Снявши голову, по волосам не плачут…
Но при этом Пелевин обладает одним несомненным даром. Он умеет быть современным. Это, кстати, достаточно редкий талант в литературной среде, которая помешана на старомодности и чеховском пенсне со шнурочком. Притом Пелевин современен не искусственно, а натурально. Он не изображает болезни времени, а сам болеет ими. Он не стремится вдогонку за потоком, а расправляет в нем крылья. Самый стиль его, средний, смешанный, «энтропийный», это не конструкция. Просто иначе Пелевин писать не может. Возможно, хотел бы, но не может. Именно поэтому и достоверен.
Лет через сто ни один человек по романам Дмитриева не сможет понять, как жили люди в 90-е годы нашего века. Чем дышали, что слышали, какие образы постоянно мелькали перед их глазами. А по «Generatiоn «П»» — сможет. Это тоже, согласитесь, немало.
1999
Юрий Поляков: Небеса для падших
Пять лучших вещей Полякова: «Козленок в молоке», «Замыслил я побег…», «Небо падших», «Демгородок» и «Парижская любовь Кости Гуманкова». Эта золотая пятерка, как мне кажется, является своего рода «визитной карточкой» писателя. В целом же феномен Юрия Полякова всегда представлялся мне ясным и простым, как полет надежного международного авиалайнера. Пункт приземления хорошо известен и командиру корабля, и его пассажирам. Все системы проверены на земле и отлично работают, а несколько степеней защиты самолета, разработанного профессиональными конструкторами, позволяют почти не сомневаться в том, что катастрофы не будет. Топлива закачено ровно столько, чтобы, тяжело поднявшись в воздух, небесная машина с уже пустыми баками мягко коснулась своими вовремя выпущенными шасси бетонной полосы, там, где это и положено, с точностью до десятка метров. И вообще: самолет летит на автопилоте, командир потягивает кофе и на грани фола шутит со стюардессами. А теперь представьте себе, что они забыли отключить связь с салоном, и весь этот разговор, хохоча, слышат еще и пассажиры.
Вот таким мне виделся когда-то Поляков. Точная сбалансированность творческой беззаботности и ответственности. Каждая вещь жестко структурно выверена, но не настолько, чтобы герои оказались жертвами этой структуры, «богами из машины», появляющимися в нужном месте и с нужными словами. Нет, его герои живут, дышат и говорят индивидуальным языком. А ниточки, связующие их с автором столь тонки и прозрачны, что кажутся обрезанными. Между автором и героями установлены приятельски-уважительные отношения, которые сразу же подкупают читателя, ненасильственно вовлекаемого в разговорчивую компанию. В отличие от большинства тягомотных опусов современных прозаиков, вспоминающих о необходимости диалога в художественной прозе на пятнадцатой примерно странице текста, а до этого насилующих зажатого в угол читателя полуторастраничными предложениями, в синтаксической схеме которых не разобрался бы и Розенталь, проза Полякова очень разговорчива и даже по-хорошему болтлива.