Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
_______
Рассказ мой приближается к трагической развязке.
Сам этого я не видел, но слышал часто, что к Боженьке стал стекаться народ. И хотя, как я понимаю его, а в моих руках ключ к его тайне - его тетрадка, вся сила Боженьки была в том, что он стоял выше всякого суеверия и изуверства, тем не менее понимали в народе его иначе и считали святым, человеком Божиим, чудотворцем, знаменьем Господним, - одни Христом, другие Антихристом, третьи сумасшедшим, сектантом, и скоро подняли вокруг него столько толков, сплетен и шуму, что к нему поползли паломники из всех затхлых и заплесневелых щелей соседних деревушек и городишек, вроде нашего. Что с ними делал Боженька, не знаю, но, видимо, на всех сумел угодить, потому что течение к нему живой струи верующих не иссякало. В городе он перестал появляться, отошел от искренних друзей своих из еврейской и русской «бывшей» интеллигенции. Может быть, чувствовал, что может скомпрометировать их, что за ним установлена еще пока неосязаемая, невидимая слежка. Зато город сам шел к нему. Стихия бесстрашна, но эта-то стихийность, в конце концов, не могла не обратить на себя внимания.
И вот, однажды, вернувшись к себе домой, я нашел приклеенный к своим дверям с внутренней стороны листок бумаги, исписанный печатными буквами - уединистическую газету. Полное название газеты было:
Завтрак уединиста!по прочтении газету съешь во имя конспирации!
Заборная газета интернациональный уед-орган полемики и хроники событий в освещении нового учения апостолов уединизма.
Газета «издавалась» одним из членов нашего кружка, высоким, как жердь, веснушчатым мальчиком. Он старательно (свидетельством старательности были чернила, затекшие под ногти, синяя щетина химического карандаша на языке и вокруг рта) переписывал ее на сером листе, вырванном из старой кассовой книги, и почему-то - латинскими буквами.
На этот раз весь лист занимала телеграмма:
Sensacija!
Arest Boga
Mestnyj komissar otdal raspor'azhenie
ob areste Boga, chto i bylo privedeno v
ispolnenie chlenami komjachejki. Na nebe
byl proizveden tschatel'nyj obysk, pri chom
bylo najdeno neskolko molnij i gromovykh
snar'adov. Bog pri areste ne okazal sopro-
tivlenia. On byl dostavlen v gorod i pome-
schon v gorodskuju T'ur'mu.
В действительности, как я узнал потом, дело обстояло так.
Комиссаром у нас в то время был некий Беленький, по одним версиям - в прошлом - матрос, по другим - писарь из канцелярии тылового этапа, в первые же дни революции произведший переворот на этапе, утопивший этапного коменданта и назначивший самого себя на его место. Это был высокий человек с лицом Отелло. Силу впечатления от своей наружности он знал и благодаря ей сделал свою революционную карьеру. В эти-то тяжелые, железные руки и попало тщедушное тело Боженьки. Участь его была решена в одну из вдохновенных минут Беленького. Беленький рассчитал, что Боженька может быть использован для антирелигиозной кампании, тогда только начинавшейся у нас, а заодно и послужить прекрасным примером острастки для таящейся где-то под боком еще не обескровленной, но взятой измором и страхом, многоглавой гидры контрреволюции[283].
В день ареста Боженька был доставлен в комнату комиссара. Беленький богословием и метафизикой, понятно, не интересовался, босой пророк его сам по себе занимал тоже мало, а потому допрос был краток. Комиссар сидел в гимнастерке с повисшим расстегнутым воротом, обнажавшим волосатую темную грудь. На столе перед ним, рядом с его тяжелою рукою, такой же тяжелый, темный и неумолимый, лежал револьвер.
Все понимали, что допрос делается для формы, что всё, как говорится, решено и подписано заранее. Стоило ли тратить время на пустые разговоры? Боженька не мешал поспешности, почти не отвечая на задаваемые ему вопросы. А предлагалось ему отвечать на обычное «имя и фамилия», «возраст», «род занятий» и прочее. В заранее, может быть, рассчитанный момент комиссар вскочил и, ударив о стол рукою, закричал в побледневшее лицо Боженьки:
– Отродье поповское!.. Старые штучки, дырявой рясой бунт прикрывать, святоша собачий... Богом быть захотелось! Так я тебе дам Бога...
Речь Беленького была выразительнее, но я не решаюсь восстановлять ее полностью. Движеньем пальца комиссар подтолкнул к краю стола клочок бумаги и, стуча по нему рукояткой револьвера, крикнул: - «Пиши имена сообщников...»
К всеобщему удивлению присутствовавших при допросе, Боженька покорно подошел к столу и, нагнувшись к бумаге, написал появившимся предупредительно сбоку пером несколько косых строчек. Вошедший было в роль Беленький, озадаченный этим, сразу обмяк и, выпятив губы, выжидательно опустился обратно на стул. Когда Боженька кончил, он рванул листок и, нахмурясь, долго его рассматривал. Потом поглядел поверх бумаги на жалкую фигуру, стоявшую перед ним во всем убожестве немытого, покрывшегося смертельным потом, запыленного, тщедушного тела, сквозившего в дыры рубашки и полотняных штанов, опустил опять глаза на бумагу и, внезапно отвернувшись, не глядя сделал жест, что-де допрос кончен. Когда за Боженькой закрылась дверь, комиссар расправил и бросил на стол смятую им было бумажку и, встав, кинул сквозь зубы - «подшить к делу».
На бумажке были Боженькой написаны имена сообщников контрреволюции: «Будда, Конфуций, Магомет, Моисей и Иисус из Назарета».
На следующий день в городе было расклеено объявление, в котором оповещалось, что сын дьякона такой-то, по прозвищу Боженька, уличенный в подготовлении вооруженного восстания и контрреволюционной пропаганде, будет публично казнен на площади перед собором.
К тому времени город уже пережил зверские расправы, несколько расстрелов, но о публичной казни слышал впервые. Сколько было подпольных возгласов возмущения о средневековье, готтентотстве, гекатомбах! Однако в назначенный день с утра все уцелевшие заборы и деревья вокруг площади скрипели под тяжестью зрителей, спешивших занять места поудобнее.
Как я уже говорил, жил я тогда в соборной ограде в старинной башне. И вот, чтобы не стать невольным свидетелем казни, с утра же я бежал подальше от страшного места. Неподалеку от дома я встретил старичка-учителя, который, сжимая толстую палку, прохрипел мне на ухо, что готов сбивать с заборов на землю палкой по головам собравшихся мальчишек, из которых половина была гимназисты, его ученики.
Задыхаясь от приливающей к шее крови, замирающими шагами я вышел из города и шел до тех пор, пока не свалился на колючую сухую межу. В поле было тихо. Пахло горькой полынной осенью. Густые облака волочили по дальнему лесу свои тяжелые складки, вкрадчиво обходя вокруг землю. Я взглянул вниз на город, мирно расположившийся на холме, разбросавшийся над рекою - и заломивший высоко два локтя - красную крышу гимназии и белые высокие купола собора. Собор отсюда казался белой игрушкой, вырезанной из дерева, густо побеленной и позолоченной, с нарисованными тушью окнами и главным входом. Внимание мое остановили черные фигурки людей, копошившиеся на крыше собора под барабаном главного купола. На самом куполе возле креста было тоже несколько человеческих козявок. Неужели оттуда смотрят? - подумал я и сейчас же, не веря, но уже не сомневаясь, понял... Главное было не внизу, а здесь, на верхушке собора, на виду у полей и соседних деревень, на виду у земли, вольного полевого ветра, этих облаков, скользящих по краю мира. Люди что-то привязывали к главному, самому высокому кресту, на котором раньше в Пасху зажигали цветные фонарики иллюминации.
Я закрыл глаза... Так я ждал минуту, две, три, слушая, как звучит кровь в венах на шее. Когда я открыл глаза, на куполе уже не было никого, с крыши собора толпа темным ручейком лестницы стекала вниз, а на большом кресте чернела, раскинув руки, маленькая человеческая фигура. И странно, единственный раз в жизни сердце мое дрогнуло величественным незабываемым трепетом предчувствия близкого, вот здесь, совсем рядом стоящего чуда. Если бы в этот момент осеннее небо раскололось громом и я бы увидел огромную руку Господню, простертую над городом, я бы принял это со слезами благодарного восторга... Но чуда не произошло, а в звоне полевой тишины я услышал отдаленный сухой треск, рассыпавшийся, как сухие горошины, ударивший дробью эха по лесу. Потом - еще несколько жидких хлопушек.
Я зажал уши и уткнулся лицом в сухую опустошенную жатвой, колючую щетинистую землю...
Этой ночью я ночевал у знакомых в другой части города. Утром, войдя в их сад, я не удержался, чтобы не взглянуть в сторону собора. Отсюда средний купол был слегка виден из-за деревьев. Беглым испуганным взглядом я успел различить только черную копошащуюся массу, бьющую крыльями, взлетающую и опять опускающуюся вниз, хлопочущую над чем-то на кресте, чего нельзя было увидеть...
Внешне город был спокоен. То, что кипело под этой каменною корою, все эти подпольные вулканы и броженья, оставались невидимыми. Но, казалось, камни молчат неспроста, и простое шуршание пыли по мостовой - было не простым, сеющим в молчании бури. Два дня после Боженькиной голгофы перед домом ревкома стоял выдвинутый на тротуар пулемет, и лошади в конюшне милиции стояли оседланными. Когда в город примчался автомобиль и, поворчав перед домом комиссара, увез Беленького по шоссе в сторону станции, - из дома в дом прошелестел зловещий понимающий шепот.