Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
После его ухода еще долго сидел среди крика и суетни, и мне казалось, что табачный дым застилает глаза густым туманом. Затея наша потеряла для меня свою прелесть, шутки потускнели.
Тоска не оставила меня и дома. Жил я тогда вместе с родителями в подвале старой башни, верхний этаж которой был реставрирован и превращен в музей. Башне шло шестое столетие. В комнате нашей с высоким черным сводом было одно окно, доходившее своею верхнею частью мне до пояса, имевшее форму полукруга, забранное толстой узловатой решеткой - низ его был на уровне с полом, который непосредственно переходил в его каменный, глубоко уходящий в стену подоконник. При каждом шаге наскоро застланные, не скрепленные между собою половицы жутко гнулись и трещали. Под ними была пропасть подземелья. Со стен капала слизкая мутная сырость. Сюда нас переселили из дома, реквизировав квартиру под какое-то учреждение...
Две ночи я томился, стуча костями о свой ящик, на котором спал. Чиркал огнивом, зажигал пещерную лампочку - чадящий фитилек, чихал от копоти, с мучением глядя на узенькое мрачное пламя. Но как только свет потухал и я опять прятался под влажное от сырости одеяло (о простыне и говорить нечего, что ее не было), как передо мною выплывало из парной темноты бледное лицо Боженьки с блестящими глазами, и мне слышался его глухой голос.
С товарищами мне перестало быть весело. Я избегал их.
Чтобы отделаться от кошмара, я решил пойти к нему. Я слышал, что землянка его находилась где-то за казармами. Надо было пройти мимо пустых казарм, опутанных паутиной заборов из колючей проволоки, и выйти на самое высокое место над оврагом. Отсюда был виден весь город, поросший, как мхом, садами, из которых вдали возвышался белый призрак старинного собора и рядом - серые зубцы средневековых башен. Налево за вторым перевалом разбегающихся веером холмов открывался голубой задымленный простор - виден был в отдалении лес и поблескивания стальной вьющейся речки. Вдоль холмов черным зигзагом тянулись заброшенные окопы. Серая пашня кое-где белела пятнами, как бывает, когда лучи солнца, прорываясь сквозь тучи, неровно освещают поле. Но день был серый, и светлые пятна означали места, где на поверхность выступали слои мела или светло-желтой глины.
Я обошел по краю несколько зигзагов окопа. Промерзшая земля скатывалась комками в черную яму, кое-где оплывшую, размытую дождями. После города было тихо и жутко. Повернув уж было обратно, я заметил синенький дымок и, как мне показалось, красную веточку огня, развевающуюся за поворотом откоса. Вскоре я увидел на неровно вытоптанной площадке сложенную груду кирпичей, из которых вырывалось пламя и лизало бешено крутящимся дымом солдатский ржавый котелок. В котелке булькало и бурлило. Белый пар смешивался с черным копотным дымом. Из котелка торчала щепка, заменявшая, по-видимому, ложку. За искусственной крышей из дерна, прикрывавшей окоп, я увидел и самого Боженьку.
Он сидел на краю окопа, свесив одну босую ногу и подогнув под себя другую. В руках его лежала книга, но он не читал, а смотрел вдоль серого пустого поля, где колебались редкие, торчащие вдоль межи, хилые соломинки. Мой приход ничуть его не озадачил. Он кивнул мне головою и продолжал молча сидеть. Не зная, что делать, я сел против него, по другую сторону окопа и, сняв дырявый ботинок, стал высыпать из него набравшиеся комочки мерзлой земли.
По-видимому, он не обращал на меня никакого внимания. Сначала я раздражился и, надев холодный ботинок, хотел уж было уйти, но тут во мне шевельнулось привычное презрение. Ради того, чтобы рассказать своим друзьям в занятной форме свое паломничество и как меня принял святой, я решил остаться и ждать, так же молча, что, наконец, сделает Боженька. Но он ничего не сделал, а, повернувшись ко мне, спокойно заговорил, точно мы только на минуту прервали молчанием наш разговор, начатый на уедсоборе.
Конечно, стенографически я нашей беседы не записывал и, может быть, передам ее несколько книжно или неточно, приписав ему то, что позднее создало мое воображение, но в общих чертах разговор наш сводился к следующему.
– Вот видите, - внезапно начал он, и это начало я хорошо помню, - вы зачерпнули гораздо глубже вопрос: быть или не быть Богу. Вы вооружились не против оболочки идола, пустого внутри, а против самой этой пустоты. И вы правы, потому что знаете только идола. Бог же вам совсем неизвестен.
Он покачал своей большой головой, которая от этого показалась еще тяжелее, и перевел глаза на свою ногу, застывшую над ямой окопа.
В то время я часто ловил себя на странных желаниях - если что-нибудь устрашало или раздражало меня, - меня изнутри подталкивало выкинуть какую-нибудь самую нелепую и безрассудную штуку, наперекор сдерживающему чувству приличия и благоразумия. Так было и на этот раз. В этом человеке было что-то, чего я не мог постигнуть, подчинить своему пониманию, и потому его спокойный голос, самоуверенность всколыхнули во мне раздражение. Раздражение росло и начало душить меня. Мне непреодолимо захотелось проделать внезапно что-нибудь идиотически-дерзкое, что бы нарушило и унизило его торжественный тон: - стать вдруг на четвереньки или скорчить гримасу и, быстро нагнувшись, укусить его за голую пятку. Но чем сильнее возмущалось во мне, чем непреодолимей накатывало до бледности, до замирания сердца, тем шире вырастало в противовес какое-то холодное дыхание примирения, сантиментального, готового захлебнуться от одного предчувствия, что это первый настоящий человек, которому можно отдать свое самое интимное, раскрыться вот до этих сумбурных хаотических припадков презрения, за которыми пустота и отчаяние. И, слушая его голос, я внезапно ощутил в гортани, глубоко под ушами, спазмы восторга и слез.
Боженька светло смотрел прямо мне в лицо. Глаза его уже не блестели обличающе, но были прозрачны, точно я смотрел сквозь дымок редкого облака в голубое.
– Есть много переживаний, которые мы смешиваем с истинной религиозностью. Есть самые утонченные формы экстаза, «сладострастия духа», как говорил Ницше. Но это всё для душ, никогда не видевших света. Истинно-религиозных совсем мало. Это вовсе не удел избранных. Беда наша только в том, что мы имеем ложное понятие о религиозности и принимаем за нее туманное, мистическое волнение, или болезнь, или истерику, или обычай. Ищем мы ее не там, где надо. Истинная религиозность вовсе не в высоком стиле, не в откровениях, не в Боге с большой буквы. Бог может быть и с маленькой буквы, и может вовсе не быть назван, потому что важна не встреча с Ним, не обряд, не экстаз, важно ощущение жизни как дыхания вечности. Это ощущение разумно и милостиво ко всему «трепещущему жизни», как это прекрасно сказано у буддистов. У них много есть прекрасных мест и, поверьте, не только у них - и у браминов, и у китайцев, и у иудеев. Напрасно мы замыкаемся в религиозный национализм - ощущение вечного так же обще всем людям, как и ощущение жизни. Это область не интернациональная, как вы можете неправильно меня понять, - потому что интернационально только всё сухо-схематическое, подстриженное под одну гребенку, бескровная формула, - она стоит над нациями, нации для нее - те же индивидуальности, которые она вдохновляет к своей благой разумной действенности. Ведь вы понимаете меня.
– Я понимаю, да...– выпалил я, волнуясь, - странно мне только, как это вы легко переворачиваете... и самовольно - общепринятое... Так можно сказать, что сапог не черен, потому что мы не то понимаем под «сапогом», а на самом деле «сапогом» должен называться не сапог совсем, а облако...
Боженька, широко, неожиданно детски, улыбнулся. Странны в нем были эти переходы, к которым я не мог сразу привыкнуть. От старческой серьезности - к этой детскости, от суровости - к какому-то мудрому проникновению.
– Это вы насчет сапога - хорошо. Но позвольте мне вам напомнить, что мудрость у людей - безумие перед Господом. Мало ли человек намудрил и настроил себе понятий, которые теперь и преследуют его, как призраки. А вот я не побоялся снять сапоги и хожу босыми ногами по облакам. Но, знаете, Россия счастливая страна - скоро в ней все будут ходить без сапог. Это несчастье, это оголение вольное и невольное учит, и безумцы превращаются в рабов Божиих.
Он внезапно опять стал серьезным и, склонив голову набок, умолк, к чему-то прислушиваясь.
– Знаете, - начал он тихо, - у меня тоже были эти ложные понятия, и, чтобы успокоить свое стремление к небу, я на стены лез, корчился, как полоумный, и был недалек от безумия. Меня трепало, как в лихорадке, то экстазом, то отчаянием. А потом... сама пришла тишина... И знаете, что ее принесло? - люди, живое, «трепещущее жизни», слепое, несчастное, уродливое, ограниченное и всё же цепляющееся за жизнь. И тогда я как-то одною ночью понял, что на небо незачем лезть по стене, что небо вместе с воздухом само вплотную прилегает к земле, что вся земля и мы с ней постоянно, непрерывно, купаемся в голубой плоти Божией - в небе.