Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Свобода советской литературы, состоящая под наблюдением Трынкиных и «Базы Курносых», старательно противополагается литературе догнивающего Запада. Во всем этом много не столько смешного, сколько грустного и тревожного. Особенно нам, на ком не тяготеет тяжелая длань гепеуста, кто не должен прислушиваться к старческому брюзжанию Горького, от кого не требуется быть ни доносчиком, ни певцом Дзержинского, кто в позоре своем всё же сохранил личное достоинство, - здесь, на свободе, на колеблющейся земле этого самого гибнущего Запада, нам сейчас есть о чем задуматься. В большевицкой критике западной сумеречной литературы далеко не всё бессмысленно и неверно. Так, например, Ив. Анисимов в статье «Взгляд на Запад» (Известия от 12 авг.)[290] дает беспощадные, но во многом верные характеристики Пруста, Джойса, Селина и других[291].
Неблагополучие свое чувствует, знает и сама Европа. И скатываясь всё ниже и ниже в сдвигающуюся вокруг сумятицу и пустоту, как в скользкую воронку, цепляется за каждый мало-мальский выступ. Одним из таких выступов, по старой памяти (наши отцы щедро раздавали векселя), потерявшимся, утопающим в ничем представляется русская духовная, душевная ли стихия. В Европе до сих пор чего-то ждут, если не чают, от России. Русские классики и советские писатели переводятся на все языки. Поражает обилие «россики». Нет сейчас, кажется, литературы распространеннее русской. Но мы-то знаем, что в сов. России перо писателя подталкивают десятилетний пионер и мастеровой Хинейко. Видя же в руках европейца Пушкина или Достоевского, тревожно ощупываем свои карманы: хватит ли спасенного с родного пепелища расплатиться по отцовским векселям. И эта двойная зрячесть ложится на нас тяжким грузом сознания своей ответственности.
Однако нельзя не признать, что положение наше ответственно - ответственно, но зато и чрезвычайно выигрышно.
Случилось так, что мир выдал нам бессрочный отпуск. И мы не обязаны тянуть нудную лямку гражданских повинностей. Ежедневно с портфелями в руках озабоченно спешить в душное учреждение с забрызганными не то кровью, не то чернилами стенами, с запыленными выборными урнами и историческими залами заседаний, которое зовется политикой нынешнего дня. Среди чужих, спешащих, сбитых с толку сложной путаницей внутренних и внешних взаимоотношений, мы, безгосударственники, - свободны, как свободен беспаспортный, бездомный бродяга. Сегодня мы как будто прикреплены к одной какой-нибудь точке земного шара, но завтра нас может сорвать первым ветром и перенести за горы и океаны, потому что, не пуская нигде корней, мы, как перекати-поле, лежим на земной поверхности, колеблемся от каждого движения воздуха и ждем бури. Такая «воздушность» создает и особый строй мыслей и чувствований - несколько, хоть на вершок да надземный, - дает возможность видеть многое. Быть не только зрячим, но и зорким[292].
Жизнь, освободив нас от ответственности повседневной, наделила зато ответственностью исторической. Может быть, потому так мало и трудно говорят писатели-эмигранты. Быть свободным - нет ничего труднее этого. Всё видеть и иметь право всё высказать - нет ничего ответственнее. Вот где наша основная, главная тема и в чем наше если не «посланничество», то, во всяком случае, наш долг. Об этом-то мы должны говорить, пока не выговорим всего до конца, не поймем всего, что нам нужно понять, до конца. Это и будет истинным «коллективным творчеством» - свободным и действенным. Использованием урока, который нам так щедро и мудро дает наша историческая судьба.
Меч. Еженедельник, 1934, № 17-18, 2 сентября, стр.28-30. Ср. в этом же номере статью Д. Философова «Усовершенствованный намордник» (стр.24-28) - о новых чертах советской литературной политики.
О всесоюзном съезде и всеэмигрантском соборе
Случается часто встречать в зарубежной печати сравнение нашей судьбы не с судьбою других эмиграций, но с рассеянием еврейского народа. Да, размеры русского «рассеяния» и то, что многомиллионный народ внезапно остался без отечества, что отечество его «ушло» в топь большевицкую, поялось бездной, напоминает судьбы Израиля. Но на этой, чисто внешней, стороне сходство и кончается. Углубление сравнения - не в нашу пользу. И тут как раз нам и надлежит задуматься. Надлежит потому, что пример Израиля у всех на виду. Никакие соблазны и никакие горящие головни погромов не вытравили, не развратили, не запугали (действуя веками!) душу этого народа. Он сохранил кровь и сохранил лик свой. А мы, оказались ли мы хоть в сотой, хоть в тысячной доле так же устойчивы, огнеупорны... Посильно ли нам-то такое испытание - такое мировое рассеяние, такое стояние над бездной - дырой, в которую провалилось наше отечество... (Умышленно говорю: «отечество» - не «родина». Недаром большевики сейчас твердят: родина. Родина - место, где я родился, не больше. Отечество - земля моих предков. В отечестве - я в воздухе родовых традиций. «Родиной» же, оказывается, может быть и безвоздушие СССР.)
Трижды еврейская литература говорила полным голосом в эпохи, казалось бы, окончательного физического уничтожения народа. Тело Израиля было растоптано в прах, но дух находил огненные слова, которые мертвою-живою водою кропили иссохшие кости и воскрешали мертвецов.
Перечтите книгу плача Иеремии. Вы не русский, не сын своей истории и своего века, если слова пророка, которыми он вопиял о скорби своей на развалинах Иерусалима, не обожгут вашего языка, не покажутся вам вашими словами.
Нельзя требовать гнева. Гнев (не негодование, не помнящая лица своих обидчиков злоба) - знак большой зрелости страдания. Но хотя бы скорби, хоть бы плача Иеремиева –
«Истощились от слез глаза мои, волнуется во мне внутренность моя, изливается на землю печень моя от гибели дщери народа моего, когда дети и грудные младенцы умирают от голода среди городских улиц. Матерям своим говорят “где хлеб?”, умирая... изливая души свои в лоно матерей своих»...[293] –
Каждый час дает нам пищу для скорби. Физические и нравственные страдания братьев наших там, в черной дыре, дымящейся еще на месте пожарища, наши лишения и муки - здесь... А мы оглядываемся на чужие народы, боимся показаться смешными, явиться в 20-ом веке в образе иеремиевых старцев, сидящих в знак траура на земле с посыпанными пеплом головами. Делаем вид, будто решительно ничего не произошло, и еще гордимся нашим рубищем, выставляя напоказ наше нищенство - в торжественных заседаниях, избраниях мисс России - кощунственных плясках на погорелом месте. При этом в торжественных речах любят говорить о «вечном огне, унесенном в изгнание». Не вечный огонь, но разбитый светильник унесли мы, треснувшую глиняную плошку - и тщетно пытаемся возжечь ее здесь - масло вытекает из трещин и фитиль, чадя, жарится в его остатках и превращается в пепел.
Для того, чтобы творить свой Талмуд, толкование к священному писанию, надо иметь это священное писание. Мы же, во что мы веруем? И веруем ли вообще? Вынесенная из ставшего теперь древним быта механическая память, - вместо религии, вместо творчества, вместо веры, - не подвергшаяся доселе переоценке.
Иегуда Галеви, великий поэт Израиля, писал стихи, которые евреи сделали своими священными песнопениями и положили в основу богослужения... Есть ли теперь среди нас такой поэт, стихи которого заменили бы нам наши вывезенные некогда из Византии богослужебные каноны? Древние пророки были религиозными реформаторами, перестраивавшими гусли душ народа своего в момент ответственный, под угрозою его гибели. Средневековый поэт Галеви вознес в своих стихах новую церковь скорби и упования обещанного торжества... Наши же поэты - та же леность и вялость душевная подсказали им то духовное эсперанто, на котором пишут они о своем неизменном я - пустоте, до которой докопались в себе, изнывающей от неудовлетворенной похоти и страха перед ответственностью потомства. Уж если не вынесли, спасаясь из рушащихся стен, походной скинии со священными скрижалями завета, так хоть услышали бы знаменье в том, что «Господь сохранил», - хотя бы физически не «умалялись».
«Берите жен и рожайте сыновей и дочерей, - говорит Бог у Иеремии всем переселенным из Иерусалима в Вавилон, дом нового рабства, - и сыновьям своим берите жен и дочерей своих отдавайте в замужество, чтобы они рожали сыновей и дочерей, и размножайтесь там, а не умаляйтесь»[294].
Но мы растекаемся по миру, как слизь, и впитываемся чужою почвой. Еще есть сила, удерживающая от ассимиляции, но ничего общего с нашею историческою судьбою она не имеет. Это страх. Страх - «из безответственного состояния и пребывания вне каких-либо, кроме моральных, обязательств по отношению к государствам, в которых мы живем, прейти в состояние ответственное» (Ю. Терапиано, «О новом русском человеке»... «Меч» № 15-16). И этот страх мы хотим называть силою духа...