Борис Аверин - Владимир Набоков: pro et contra
Владимир Набоков{214}
В течение своего последнего семестра Набоков читал знаменитый курс европейского романа в помещении, где теперь находится Аудитория Кауфмана, раньше это был просто зал Голдвин Смит Б. Я преподавал там же курс лекций о Шекспире с 11 до 11:50. Набоков всегда приходил пунктуально, и у нас было несколько минут поболтать. Шел 1958 год, и тогда у меня была привычка проводить без предварительной подготовки пятиминутную устную или письменную проверку некоторых фактов, относящихся к данной пьесе, перед тем как перейти к другой пьесе Шекспира. Набоков однажды сказал: «Я вижу, Вы задаете им вопросы о Короле Лире». Я ответил: «Да». Тогда он продолжал: «А спросили ли Вы их, как звали собак Лира?» Я глубоко вздохнул и процитировал отрывок, чтобы показать, что я это знаю. Самозащита. «Собачки — Трэй, Бланш и Милочка — смотрите, они лают на меня». Он сказал: «Знаете ли Вы, как это переведено в наиболее популярной версии этого монолога на русском языке 19-го века?» Я сказал: «Нет, я не знаю, как это выражено». Тогда он заметил: «Говорится: „Собаки завыли у моих пят“». Он пожал плечами и посмотрел на меня, как будто хотел сказать: «Ну и переводчики!»
Да, мне казалось, что я знаю «Короля Лира» вдоль и поперек. В действительности же я получил очень важный урок от Набокова, так как задумался об этих именах. Частично они традиционны: «Трэй» — распространенное имя для собаки; у Стивена Фостера есть такая песня «Старый пес Трэй». Три собаки — у Лира было три дочери. Последняя, но не наихудшая — Корделия. Последняя, но не наихудшая из собак носит имя Милочка. И это были маленькие собачки. В наши дни их порода была бы пекинес или чихуахуа, но во времена Шекспира собачка была бы спаниелем. Существует целая цепь поэтических образов, в которых спаниели — воплощение неблагодарности. Они лижут вам руку, чтобы получить конфету, а потом поворачиваются спиной. Чем больше я думал о собаках Лира, тем больше меня поражало искусство Шекспира, его тонкая ирония — тем более, что Корделия, к которой отец относился так сурово, конечно, не отвернулась от него.
Разумеется, все эти мысли пришли мне в голову благодаря тому, что Набоков спросил меня, знаю ли я, как звали трех собак. И теперь, когда я читаю курс о Шекспире, то упоминаю вопрос Набокова в моей первой лекции и говорю: «Вы не поймете пьесу Шекспира, если не знаете имен трех любимых собак Короля Лира». И в этом аспекте сам Набоков действительно очень близок к Шекспиру. Почти каждая деталь в его рассказах должна быть принята во внимание. Он назвал свой последний сборник рассказов по заголовку первого рассказа сборника, вышедшего в 1924 году. Это название — «Катастрофа», что по-русски может означать гибель, крушение надежд, как и английское слово, но также и серьезную аварию. Впоследствии Набоков дал этому сборнику другое заглавие — «Детали захода солнца». И если вы смотрите на детали захода солнца — очень мелкие подробности — вы поймете что-то очень важное о рассказе. Мне кажется, что все его творчество такого характера. Самые мелкие детали могут быть важными, и читатель сам должен решить, какие именно. Он всегда говорил, что величайший писатель, который когда-либо жил на этой планете и достиг наивысшей степени выразительности, был Шекспир. И мне кажется, что он в большой степени научился своей технике у Шекспира.
Во время осеннего семестра 1958 года, когда мы оба читали лекции в одной и той же аудитории, Набоков однажды сказал мне нечто, что прозвучало как, возможно, приглашение перевести его русские произведения на английский: «Говорят, что будут переводить некоторые из моих старых романов и издавать их на английском языке. Не знаете ли Вы кого-нибудь, кто может заинтересоваться этой работой?» Я глубоко вздохнул, подумал с полминуты и все-таки еще не решил, как ответить на этот вопрос. Я должен был сразу заявить: «Нет, я никого не знаю», но это было бы невежливо. Поэтому я сказал: «А как насчет стиля, такой же он богатый и изысканный, как в „Лолите“?» Набоков кивнул, и глаза его засияли. Тогда я подумал еще полминуты и сказал: «Нет, я никого не знаю». Мне казалось, что он сможет найти достойного переводчика. Русские, с которыми я был знаком, не владели в достаточной степени английским. Я думаю, что был прав, не взяв на себя добровольно эту работу, так как не знал русский настолько хорошо, чтобы переводить его замечательные романы, тем более что тогда занимался другой работой: за несколько месяцев до этого я получил докторскую степень.
Один из наших аспирантов изучил русский язык в армии и серьезно подумывал написать диссертацию по английской и русской художественной литературе. Он пошел к Набокову. Ему хотелось написать что-нибудь о Достоевском. Я спросил его: «Эд, что произошло? Что сказал Набоков?» Эд ответил: «Ну что же, я сказал ему, что меня интересует Достоевский, а он заметил: „Достоевский? Достоевский очень плохой писатель“. Тогда я возразил: „Но разве он не писатель, который оказывает влияние на других?“ Набоков ответил: „Достоевский не влиятельный писатель. Он не оказывает ни на кого никакого влияния“. Я спросил: „Разве он не оказал влияния на Леонова (советского писателя)?“ Тогда Набоков поднял руки вверх и воскликнул: „Бедный Леонов! Бедный Леонов!“ На этом интервью закончилось».
Перевод с английского Веры М. Керн
Ханна ГРИН
Мистер Набоков{215}
В конце второй мировой войны и в течение трех или четырех лет после нее Владимир Набоков работал в Уэлслейском колледже, где я тогда училась. Он преподавал русский язык, начиная с самых элементарных основ грамматики (ибо Набоков один представлял собою в колледже всю кафедру русского языка), и читал общий курс русской литературы — так называемый курс № 201. Именно на этот курс я и записалась, когда училась на третьем курсе. Я уже не помню, какому счастливому случаю я была обязана этим решением — может быть, я знала, что если запишусь на этот курс, то мне действительно придется прочесть «Войну и мир» (за год до того я взяла эту книгу с собой в долгое летнее путешествие на каноэ, ее всю промочил дождь, а мне удалось одолеть не больше первых пятидесяти страниц). Возможно, дело было в том, что Труакс, моя подруга, которая на первом курсе изучала русский язык, утверждала, что после трех месяцев занятий единственное, что она могла сказать по-русски, была фраза «моя красная бабушка»: в семнадцать лет это мне казалось ужасно забавным. Во всяком случае, в течение всех лет моего обучения в колледже я руководствовалась девизом: «Выбирай курсы лекций в зависимости от профессора» — а у мистера Набокова была особая репутация незаурядного преподавателя: курс № 201 слушало более ста девушек.
Набокову было тогда лет сорок пять, и как писатель он еще не пользовался в Соединенных Штатах почти никакой известностью. У меня была книжка в синей обложке под названием «Девять новелл», выпущенная издательством «Новые направления» («Нью дирекшонс»). На обложке стояла большая буква «Н», обозначавшая то ли «новеллы», то ли фамилию Набокова, — и я таскала эту книжку с собой и время от времени заглядывала в ее таинственные страницы. Мне нравилось то ощущение, которое вызывала эта книга: она казалась мне экзотической. В те годы я не имела ни малейшего представления ни об «Отчаянии», ни о «Подлинной жизни Себастьяна Найта»; я даже не видела книги Набокова о Гоголе, которую я обнаружила и прочла лишь четыре или пять лет спустя одновременно с книгой воспоминаний «Неопровержимое доказательство» (позднее изданной под заглавием «Память, говори»; на русском языке книга называется «Другие берега»). Обе эти книги привели меня в бурный восторг.
Однажды вечером, в ту зиму, когда мы слушали курс № 201, мистер Набоков прочел нам некоторые из своих стихов. Я помню, как это всех взволновало: в большой, полутемной, натопленной аудитории, в дальнем ее конце, стоял мистер Набоков (я пришла поздно и сидела в одном из последних рядов), и лицо его было освещено лампой, стоявшей на кафедре. В аудитории царила какая-то необычная атмосфера, приличествующая торжественному событию. Здесь же была и жена Набокова; она сидела в первом ряду, в самом центре. Я видела ее затылок — затылок женщины, которой были посвящены любовные стихи Набокова, — и время от времени, в паузах между стихотворениями, я слышала, как шелестела бумага и как он быстро переговаривался с женой.
И однако, знакомясь при его помощи с русской литературой, мы все еще не думали о нем как о прозаике или как о поэте, хотя мы, разумеется, знали, что он пишет и прозу, и стихи, и что его считают выдающимся писателем. Для нас он был всего лишь мистером Набоковым, нашим преподавателем, и он казался нам ярким и незаурядным. Он ослеплял нас и внушал нам чувство какой-то экзальтированной страсти — не к нему, а к русской литературе, к истории и к самой стране (к ее географии), с которыми, как он доказал нам, русская литература неразрывно связана.