Том 3. Переводы и комментарии - Анри Гиршевич Волохонский
Жмут: Змердь!
Мнут: Мельдундлиза! Зверепой волною похофтон. Беспрудовая беснь. И смердоносая паздь всех их вздянура. Этот токлет бриборожен гирбиджной былью и, груженый гнильем, как воз вращается. Слагающий руны может читать хоть на читуереньках. О замок, у самок, и сдамок чтоб сдать! Продадай же от мня суб из яркой марки для Хумблина! Для Хумбледской ярмарки. Но реки о томб белижабо, о сосердатель! И девствуй по воле!
Жмут: Поболе?
Мнут: Жиган Форфикулес с волшемнитсею Э-мни словно.
Жмут: Словнако?
Мнут: Там богребен был вицекинг, однако.
Жмут: Хваад!
Мнут: Ды изумрен, о Жмуд?
Жмут: Я гаг бы на оздрие, где мнут.
* * *
Да, там и в ниллохах диебос и ни от какой скверной бумаги нет остатков, и огромная гора пера пыхтит, чтоб мышам было без недостатков. Всё это в тревности. Ты дал мне пинка (за подписью), а я глодаю ветры с росписью. Я жвал тебя за жвачкой, а ты жапрякся в тачку. Но мир — это я говорю — был, есть и будет вовек излагать свои собственные вруны по всем — так сказать — прямоблемам, попавшим под санкцию наших инфракрасных чувств при последнем вельблуде млечном, чей сердца пламенный сосуд бьется меж карих глаз на якоре перед могилой братца-председателя, там, где его финик исследует пальму, которая принадлежит ей. Но день рога, день кости, день бивня пока не настал. Кость, голыш, балдыш; суши их, кроши их и всегда разделывай; пусть они терракокнутся в муттеррингпоте: и Гутенморг со своей кромагнионственной хартией, скорокрася и первопечатая, должен от мыли и до фиг встать на красной строчке всемирной бочки, а то в ал-когоране смысла уже не будет. Ибо на это (нас предостерегают) тратят мумагу: пропски, ощипки и обе чатки. До тех пор пока вы в конце концов (хотя и не в окончательном духе) сведете знакомство с Господином Типом, Госпожей Топой и всеми их маленькими типтопами. Топоточка. Так что вряд ли следует вам мне указывать, каким образом соединять слова, чтобы они получили по три главных и с десяток топтипических чтений по всей книге «О Джине Дублендском» (да покроется тиной выступ отступника!), покуда Далет, махомахума, открытая, сама же и захлопнется Д. Верь.
Но ты пока не плачь. Можешь даже улыбнуться, о мой повелитель, ввиду тех огороженных древами дев, а в саду так темно при свете свеч. Но взгляни, что это у тебя там прикрыто? Лица словно на кинотейпе шагают прочь биениями пульса, чеканя истории ториев из подвигов вигов для всех деловитых айриланий. Во первых это было во вторых за их совокупаньем по порядку и в третьих на клубникиных грядках. И цыпы ссыпались с птицыпочек, только бы не наслоиться на ослицу. Справься у своего осла, достойно ли ему было достоять при этом справа. О ослуша, послушай, если уж вскачь, так только на карачках. Словно жена с огрехами напоказ. Ибо наступает век возвышенных юбок. Как-то ноековч и ковчина, благородная женщина. Ведь гроб полн пометов во добрую славу полетов; и золотая молодежь, юнцы, мечтают еще раз охолостить у ней концы; и до чего только не доведут неудачника на даче. Скоромаша, он раскосомашивал облузги ее игривых ласк и приятного пиррихияка. Оброслая, придорослая, да она же просто фидарослая, эта змеющаяся озоба! От трех пиеров в зоосаду в засаде. Вейся, вуаль, в веках влюбленных! Она, она всех превзохла! Тук в нос, тэк в хвос. Хохобря! Конечно, то была она, а не мы! Но спокойней, господа, спокойней, мы следуем задами за норвигом. Так что вынь-фень-кинь-пинь. Явись и поглядись. Хет уис ив ее тритон. Уши! Уши! Иду. Уон он! Убогие лепечут.
Это было во мгле давным-давно минувших времен, в древнекаменном веке, когда Адам еще нырял с мотыгой к своей мадамьеве, а та вертела веретено в илистых струях, и всюду пахло пахотой, когда первозданный неподдельный распойный разбойник пил и лип так, что глаза его истекали от страсти, а не от старости, когда все подряд с первого взгляда один другого любили, и Ярл ван Хутор гордо держал в светильне горелую голову, хладные руки на себя налагая. И два его маленьких еюшки Тристопер и Иларий нянючили куклу на засаленном полу того глиняного дома, жилища и замка. И кто же — не будь я дермот — приходил туда смотреть за помещеньем? — одна его золовка-ослушница. И ослушница набралась розовым и разумно в дверь зашла. И зажгла и зажглось всё в том огненном месте. И говорила она к дверям на своем местном перузийском: Дай глотну разок, Марк д’Иван! Зачем это мне несчастье луковое — смотреться как горсть гороха с-под пива? И так начались у них стычки. А дверь двернула милости ее на голландско-носонассауском: Шут! (и задворилась). И тогда милость ее наклонности умыкнула еюшку Тристопера и в песчаную пустошь она текла, текла, текла. И Ярл ван Хутор следами за нею шагал, мягко увещепеневая: Стоп ротная стоп вернись в мой ирин стоп. Но она ему сварливо: Никакнемож. И в ту самую сабаотную ночь где-то в Эрио сыпались ангелы и слышались бранные вопли. И ослушница ушла на сорок лет в Турлемонд и неким особым мылом смыла подтеки любви благоговенной со своего еюшки и было у нее четверо загранитных пидагога учить его щекотке ума и взрастила она его ко всегдашню состоянию и вышел он лудиран. И тогда опять она текла и текла назад, пока не вернулась к Ярл ван Хутору в те же объятья с еюшкой в кружевном переднике когда-то там ночью. И пришла не куда-нибудь, а прямо к перекладине его подгрудной в пивную. И Ярл фон Хутор сидел в том погребе, топя в ячменном солоде голобитые пятки, и теплыми рукопосжатиями сам с собою обменивался, а еюшка Иларий и болвания их раннего возраста валялись на салфетке, корчась и кашляя словно брот и сиздра. И ослушница глотнула белого и опять зажгла и красные питухи взмыли порхая на гребнях холмов. И она выдала на грош груш для грешных душ, говоря: Дай хлебнуть раз-другой, Марк ти Твей! Что это я тут как две горсти гороха с-под пива? И: Шут! говорят ей грешные, той каролдевне (и заперлились). И каролдевна-ослушница усадила еюшку, взяла еюшку на руки и по всей лилейной дороге в Страну Странниц она текла, текла, текла. И Ярл фон Хутор летел следом и выл как штормовой вихрь: Стоп слышь стоп вернись вырин стоп! Но ослушница ему сварливо: Мнейтак понра.