Андрей Арьев - Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование
Неприятие мира — постулат для русских и прочих романтиков вполне обычный. Но в поколении Георгия Иванова отрицание действительности часто отдавало пренебрежением к ней, каким-то нерадивым к ней отношением. Неприятие трактовалось скорее метафизически, чем социально, в большей степени нисходило на художников, чем вырабатывалось сознательно.
Если в 1892 году Алексей Жемчужников декларирует к вполне различимым «трусам и рабам великолепное презренье», то Анна Ахматова это чувство гражданского измерения лишает, переводит его в экзистенциальный план. В стихотворении, посвященном памяти Михаила Булгакова, она восхищается тем, что ее современник «до конца донес / Великолепное презренье».
Объект «великолепного презренья» отсутствует не из одних опасений цензуры: названный, он умалил бы само переживание. Замечательно: Ахматова употребляет выражение Алексея Жемчужникова как свое, нигде не раскрывая источник. Возможно, и забыв о нем — он ушел в бессознательное.[20]
Свое «великолепное презренье» люди «серебряного века» на самом деле донесли до конца. В 1962 году Владимир Ильин не усомнился освятить его в таких сильных выражениях: «Да, именно, наступило время основания благородной религии презрения, для которой незыблемыми опорами являются слова Св. Писания о псах и свиньях, о малом числе избранных <…>. Эта религия презрения есть вместе с тем и религия забвения . Мразь должна потонуть в Лете».
Суждение для христианина рискованное, сильно отдающее ницшеанством, но прочувствованное. Еще с лермонтовского «Демона» повелось у нас рисовать картины про то, как «гордый дух / Презрительным окинул оком / Творенье Бога своего…».
Вот и Георгий Иванов — для зрелого поэта, уехавшего в эмиграцию, все же несколько простодушно — писал:
Когда же я стану поэтомНастолько, чтоб все презирать…Настолько, чтоб в холоде этомБесчувственным светом играть?
(«Мне грустно такими ночами…»)
Муза «серебряного века» взглянула на эгоцентризм подпольного предтечи со снисхождением: такому свету провалиться самое время. Этот муторный свет не стоит внимания: есть иные миры — звездные. И есть — бездна. «Мы полюбили наклоняться над бездной и терять себя», — свидетельствовал Вячеслав Иванов.
И Блок сетовал: «…Я перестаю быть человеком бездны быстро превращаюсь в сочинителя».
Георгий Иванов продвигался по той же дороге. Но — в обратную сторону: из сочинителя он превращался в человека бездны. Впрочем, ни Блок от бездны далеко не ушел, ни Георгий Иванов иного статуса, чем сочинителя, не имел.
Прав Паскаль: человек есть колеблющаяся величина посередине между «ничем» и «всем».
Русский проклятый поэт — это еще — и по преимуществу — проклинающий поэт, не принимающий мир целиком, а не какие-то его частные социальные порядки. Он имеет дело не с историей, а с вечностью. И живет не в тусклом свете дня, а в роскоши звездной ночи.
Блоковский «восторг мятежа», губительный восторг, изливался с лирической силой, сметавшей саму мысль о гибели:
Есть времена, есть дни, когдаВорвется в сердце ветер снежный,И не спасет ни голос нежный,Ни безмятежный час труда…
А и надо ли спасаться, если суд на небесах, если за смертью стоит любовь, за страданием — радость, и вообще на дворе Ренессанс, и его поэты все сплошь «милостью Божьей», как интимно сообщал о себе Андрей Белый и громогласно рубили с эстрад размалеванные «будетляне»? Жизнь уже продлена и спасена — стихами.
Не спасло ничто — ни несомненная гениальность блоковских прозрений и порывов, ни заключенная в них потаенная надежда на «стихию», из которой родится новая «культура», освобождающая от вериг старой, всеми смертными грехами повязанной «цивилизации», ни вера во всепобеждающий дух народной и православной «соборности».
Да и как можно было спастись, если инструментом постижения истины сделали человеческую виновность? Не смирение, а чувство виновности было для людей «серебряного века» паче гордости. «Паче», потому что накрепко связывало с миром, сублимировалось в творчестве, выволакивалось на подмостки, выплескивалось на страницы роскошных изданий (на обоях тоже хорошо получалось) — как обвинение и угроза мировому порядку. Это точь-в-точь как у Достоевского, у его антигероя, рассуждавшего, что на бумаге «суда больше над собой будет, слогу прибавится».
В этом «слогу прибавится» — вся правда эстетики модернизма.
Слогу и прибавилось — на целый век хватило разбираться…
Имманентно люди «серебряного века» оказались утонченными грешниками. Но все-таки трансцендентно — искупительными жертвами. На этой высоте грехи русской культуры они искупили.
«Как сорвалось что-то в нас, так сорвалось оно и в России», — утверждал Блок.
Сорвалась в России цивилизация. Успевший пресытиться ею в числе первых, Блок надеялся, что стихия вынесет его в иные, свободные миры, миры, в которых человек не подчинен извечному: «Все это было, было, было…» Ибо для романтического творца всякое обладание уже есть пресыщение. И, что еще ужаснее, — всякое знание…
Через пресыщение искусством — к свободе. Этот жребий вынул не один Александр Блок. Его вынул и Георгий Иванов.
«Теза, — вторил Блок Вячеславу Иванову, — „ты свободен в этом волшебном и полном соответствий мире". Твори, что хочешь, ибо этот мир принадлежит тебе».
Увы, профанный «этот мир» людям «серебряного века» решительно не принадлежал. Не потому ли они так посягали на мир идеальный?
3
Уверенные, что большевистский режим долго не продержится, и Георгий Иванов и Ирина Одоевцева уезжали в Европу, представляя себе этот вояж — чудесной авантюрой, а ретроспективно (по версии Одоевцевой) — чуть ли не свадебным путешествием (медовый год в России — с сентября 1921-го но сентябрь 1922-го — раем им не показался).
Георгий Иванов получил нелепую командировку в Германию — для «составления репертуара государственных театров», Ирина Одоевцева отправилась к отцу в Латвию, где гостила недолго, увлекшись «Принцем Сирени», знакомым еще по Петрограду меценатом и поэтом северянинского толка Борисом Башкировым-Вериным (именно он положил начало публикациям стихов Георгия Иванова в эмигрантской периодике, в гельсингфорской газете «Новая русская жизнь»)…
Мельком повидавшись с Одоевцевой в Берлине, Георгий Иванов отправился во Францию. В Париже он посетил Бальмонта — десять лет спустя после исключительно памятного Георгию Иванову вечера в «Бродячей собаке», отмечавшей бальмонтовский юбилей. 5 ноября 1922 года Бальмонт пишет о побывавшем у него поэте: «Он глубоко убежден, что дни коммунистов уже сочтены, что правят сейчас в России не коммунисты, а „нэпманы", и что это целая лавина».
Но цель приезда Георгия Иванова в Париж была, как кажется, несколько иная: не Бальмонт, а первая семья. Можно только предполагать, не захотел или не смог поэт в этот свой приезд во Францию остаться в Париже. Во всяком случае, на втором, берлинском издании «Вереска» 1923 года поставлено: «Посвящается Габриэль». Учитывая снятое в тот же период со второго издания «Садов» посвящение Ирине Одоевцевой, становится понятным, что оба поэта уехали из Петрограда врозь не только из осторожности, опасаясь привлечь к своему отъезду лишнее внимание. Парижский вояж поэта можно расценивать совершенно определенным образом…
На этом сведения о его дальнейших отношениях с первой семьей обрываются. Габриэль вышла замуж, но что стало с их дочерью позже, когда Георгий Иванов обосновался в Париже, нам неизвестно. Ни Георгий Иванов, ни Ирина Одоевцева о ее судьбе нигде ничего не говорят. Из всех написанных Георгием Ивановым стихотворений лишь «Детские стихи» 1927 года — «Из спальни уносят лампу» и «Серебряный кораблик» — можно счесть сочиненными для дочери или хотя бы навеянными ее существованием. В анкете 1952 года в графе «дети» поэт ставит прочерк. Однако кто знает, может быть, Елена Георгиевна Иванова жива до сих пор…
В Берлине силою вещей Георгий Иванов и Ирина Одоевцева вновь, что называется, обрели друг друга, во второй половине 1923 года навсегда уехав из Германии во Францию.
В Германии Георгий Иванов занимался делами все еще близких его литературному сердцу «цеховиков» и изданием своей лирики. В свет выходит целое собрание лирических сочинений, начатое перед отъездом из Петрограда сборником «Лампада» и продолженное в немецкой столице дополненными и измененными «Вереском» и «Садами». Созданный еще при Гумилеве в Петрограде «Третий цех поэтов» реанимируется на некоторое время в Берлине уехавшим из Петрограда в феврале 1923 года Георгием Адамовичем, еще раньше разместившимся в Германии Николаем Оцупом и, конечно, им самим.