Борис Аверин - Владимир Набоков: pro et contra
Известен многолетний интерес Ходасевича к Пушкину. Больше сотни пушкиноведческих статей и две книги — таков его вклад в пушкиниану. Ходасевич был последовательным сторонником разработанной еще М. О. Гершензоном идеи автобиографизма творчества Пушкина и, следуя этим построениям, поместил в своей книге «Поэтическое хозяйство Пушкина» (1924) статью о «Русалке», где, сопоставляя известные к тому времени факты с мотивами драмы, приходил к выводу, что в лице Князя Пушкин изобразил самого себя, в качестве дочери Мельника — соблазненную им в Михайловском крепостную девушку и т. д. Уличенный некоторыми советскими пушкинистами в ряде натяжек и ошибок, Ходасевич вынужден был слабо оправдываться. Теперь же, принося Кончееву на высший суд придуманное за Пушкина окончание драмы, Годунов-Чердынцев, во-первых, примеривал для себя возможность такого же конца (Князь в набоковском финале бросается в реку), уподобляясь тем самым Василию Шишкову, герою одноименного рассказа, также пришедшего к мэтру с вопросом — «что делать, как прервать, как уйти» — и прокладывающему себе путь в инобытие своим же искусством (ибо бездарность-жизнь, по излюбленной мысли Набокова, всегда обречена подражать искусству). Во-вторых, своим приходом Годунов-Чердынцев возвышал Кончеева до арбитра, достойного судить о пушкинских проблемах. В реальной эмигрантской жизни таким арбитром для Набокова был только один Кончеев — Владислав Ходасевич.
Однако, не закрывая глаза на реальность прототипа, может быть, Кончеева следует рассматривать как лицо нереальное в принципе — наподобие мерещащегося Яши Чернышевского (тень лампы) или выдуманного Страннолюбского (тень книги), или Зины Мерц, которая, как мы помним, полу-мнемо-Зина, полу-мерцанье. Тень идеала. Виктор Ерофеев, обвинявший даровского Набокова в пристрастии к слащаво-положительным героям, принимает их за реальных людей, в то время как все они — музы. «О поклянись, что веришь в небылицу, / Что будешь только вымыслу верна», — призывает Федор Константинович свою возлюбленную и вместе с автором только этому, по существу, и остается верен.
© Иван Толстой, 1997.
К. БАСИЛАШВИЛИ
Роман Набокова «Соглядатай»{356}
В исследовательской литературе роман «Соглядатай» оценивается как принципиально новое для творчества Набокова-Сирина, 1920 — начала 1930 годов произведение. Н. Берберова считает, что «Соглядатай» что-то в корне изменил в калибре произведений — они перестали умещаться под своими обложками. От «Соглядатая» — к «Отчаянию», от «Отчаяния» — к «Приглашению на казнь» — таков был путь Набокова[820]. Мнение Берберовой находит отражение и в современных работах: «С публикацией „Соглядатая“, — пишет американский исследователь Дж. В. Коннолли, — творчество Набокова принимает иное течение»[821], «Соглядатай» является «…той самой рамкой, которая впоследствии придаст творчеству Набокова его уникальную форму»[822]. Новой, по мнению исследователя, явилась такая тема: герой «…пытается защитить себя от потенциальных оценок окружающих путем создания фиктивного alter ego»[823]. (Перевод наш. — К. Б.) В. Ерофеев также считает, что «Соглядатай» — «самое откровенное сиринское произведение, в котором сошлись и обнажены ведущие линии его творчества»[824].
И в прижизненных рецензиях и в современных исследованиях наибольшее внимание уделяется не анализу текста, а оценке личности героя. Сразу же сформировались две основные точки зрения на повествователя. Впервые мы встречаемся с ними в статьях В. Ходасевича и В. Вейдле. Вейдле относит его к истинным творцам и ставит в один ряд с Лужиным, Пильграмом, Германом и Цинциннатом. Судя по всему, определяя Пильграма, Цинцинната и повествователя в «Соглядатае» как «…разнородные символы творца, художника, поэта»[825], критик не причисляет их к людям, создающим художественные ценности, а имеет в виду следующий смысл: отношение к жизни как к творчеству, поэтическое видение мира.
Ходасевич, напротив, размышляя о герое «Соглядатая», подчеркивает, что под словом «творец» он подразумевал именно «писателя», считая, что в «Соглядатае» представлен художественный шарлатан, самозванец, человек бездарный, но существу чуждый творчеству, но пытающийся себя выдать за художника. По мнению Ходасевича, повествователь и «в мире творчества никогда не был»[826]. Я попытаюсь частично оспорить эту точку зрения. Повествователь не претендует на высокое звание писателя. Просто творчество для него — это единственная возможность выжить.
В последнее время наметилась тенденция отождествлять повествователя в «Соглядатае» с убийцей Германом из «Отчаяния»: «И подлец Смуров в „Соглядатае“, и неудачливый убийца — писатель Герман в „Отчаянии“ пребывают в плену превратных, искаженных представлений о самих себе и о других людях, об искусстве и реальности и потому терпят унизительное поражение в схватках с судьбой. Они претендуют на роль гениев-провидцев, а на самом деле оказываются самозванцами, позерами, имитаторами, проецирующими вовне свое гипертрофированное „я“ и порождающими ложную картину мира»[827]. Как близких, однородных по сути персонажей оценивает Германа и повествователя-Смурова Коннолли, считая, что они как «…творческие личности пытаются побороть в себе чувство тревоги относительно того, насколько окружающие способны понять и оценить их»[828].
Набоков не склонен был отождествлять этих своих героев: «…силы воображения, которые в конечном счете суть силы добра, неизменно на стороне Смурова…»[829], но «Германа же Ад никогда не помилует»[830].
Примиряющей эти точки зрения я считаю следующую мысль В. С. Федорова: «В отличие от Германа в „Отчаянии“ Смуров понимает, что „пошловат, подловат“, он не агрессивен в своем писательском самоутверждении (о своем литературном даре он говорит вскользь, не настаивая на нем), он не пишет, а просто счастлив тем, что может глядеть на себя, „ибо каждый человек занятен“»[831].
Д. В. Коннолли исследует линию главного героя в контексте раннего творчества Набокова. По мнению автора, запечатленный Набоковым в рассказе «Ужас» «…страх героя при столкновении с абстрактным понятием „другого“, получивший развитие в „Защите Лужина“ как страх человека перед абстрактным иным», в «Соглядатае» повествователь пытается победить, «захватив в свои руки рычаги созидания»[832] (перевод наш. — К. Б.).
В работе Коннолли намечены параллели, связывающие «Соглядатая» с «Двойником» Ф. М. Достоевского. Коннолли предполагает, что «При разработке процесса раздвоения Набоков во многом находился под воздействием романа Достоевского». Автор отмечает такие общие черты у Голядкина и повествователя, как «…беззащитность и ощущение раздвоения после перенесенного унижения»[833]. Также указывается на различное отношение Голядкина и повествователя к своим двойникам.
Интересен и другой тезис автора. Он полагает, что повествователь в «Соглядатае» берет на себя функцию создателя, мыслит себя автором созданного им мира, получает «власть и независимость для самого себя путем обретения новой роли — роли автора»[834]. Между повествователем и его alter ego Смуровым возникают отношения типа «автор — литературный персонаж»: «…отношение повествователя к Смурову сродни отношению автора, болезненно реагирующего на отклики по отношению к его созданию»[835].
Повествователю-Смурову все же не удается сохранить автономность созданного им мира. Стоит реальности вторгнуться в выдуманный повествователем мир, как всякая иллюзия его изолированности разрушается. По мнению Коннолли, финальные слова героя не свидетельствуют о том, что он действительно счастлив. «Состояние пассивного наблюдения кажется стерильным и пустым. Быть всего лишь наблюдателем, лишенным подлинного человеческого общения означает духовную смерть»[836]. (Перевод наш. — К. Б.)
Учитывая приведенные точки зрения, я выскажу несколько замечаний, дополняющих то, что уже было сделано литературоведами, или несколько иначе ставящих проблему.
Начну с заглавия. По Далю, соглядатай — это тайный разведчик, подосланный наблюдатель, ищейка, шпион. Действительно, не прав ли Вайншток, может быть Смуров — «ядовитая ягодка», советский шпион? Это самое простое толкование.
Другой мотив сложнее. Не является ли соглядатаем сам читатель, наблюдающий за текстом, который рождается у него на глазах? Образ Смурова не описывается автором, а постепенно возникает из рассказов и мнений персонажей романа. В русской литературе этот способ повествования был известен со времен «Евгения Онегина» и служил для сохранения подчеркнутой объективности. Набоковым он доведен до крайнего предела, когда бедный читатель все время теряется и не может сразу определить — кто же ведет повествование — персонаж, главный герой, повествователь?