Джон Карр - Артур Конан Дойл
Прежние политические страсти здесь еще слегка теплились, но что ему теперь до них. Никогда он не был столь энергичен, столь убедителен в выступлениях и беседах, как в этом паломничестве под палящим солнцем Африки. Его родным казалось, что он покинул Англию, едва успев вернуться, — только недавно, весной 1929 года, возвратившись из Африки и проведя часть лета в Бигнелл-вуде, где праздновался его семидесятилетний юбилей, он уже осенью снова собрался в путь — теперь его целью была Скандинавия.
Скандинавия не предел! Он собирался донести свет истины до Рима, Афин, Константинополя.
«Мы возвращаемся, — писал он взволнованно на исходе африканского турне, — поздоровевшие, утвердившиеся в вере, жаждущие броситься в бой за величайшее дело — возрождение религии и того непосредственного, практического спиритизма, который есть единственное противоядие от научного материализма».
В таком воодушевлении, посетив по пути Гаагу и Копенгаген, он ехал в Норвегию и Швецию. В Стокгольме его ждал самый горячий прием, все улицы были запружены, и ему, как и в Кейптауне, предложили выступить по радио: словно колокол, гулко разнесся его голос.
Он обещал вернуться в Лондон в день годовщины заключения мира, чтобы выступить утром в Альберт-холле, а вечером в Куинз-холле. И тут внезапно «добрый великан» надорвался.
В Лондоне прямо с парома его отвезли на квартиру. В воздухе уже носились редкие снежинки. Напрасно доктора убеждали его, едва переводившего дух, что дальнейшие выступления самоубийственны.
Как и всю жизнь, он не собирался сдаваться. Он не отступит даже перед грудной жабой. И не только данное обещание двигало им, но и то, что в этот день должна была служиться панихида в память тех, кто — как Кингсли и Иннес — ушел под звуки «Упрячь свои заботы в ранец»[35].
В воскресенье утром он выступал в Альберт-холле, несколько нетвердо держась на ногах и с трудом произнося слова. Вечером он выступал в Куинз-холле, а затем, когда толпы тех, кто не смог пробиться в зал, захотели послушать его, он настоял на выступлении с балкона, прямо под снегом, без шапки.
И все же, казалось, он вновь посмеялся над физическими недугами. Тело можно заставить слушаться. В Сочельник в Уиндлшеме, сойдя к обеду, он ел мало — только виноград, но был в прекрасном расположении духа. Д-р Джон Ламонд, пресвитерианский священник, давний его сподвижник в спиритизме, не раз имевший удовольствие видеть, как Конан Дойл имитирует профессора Челленджера, теперь слушал прерывающийся приступами кашля его рассказ о посещении Барри в Стануэйкорте.
Окруженный заботой, оберегаемый от настырных посетителей, в ту весну 1930 года он как будто поправлялся. Вот еще одна памятная сцена из того времени.
В Уиндлшеме вошло у него в непреложный обычай в первые же ясные дни срывать в саду для Джин подснежники. И вот снова весна, и снова он, усталый великан, идет в сад и срывает первые подснежники.
Он чувствовал себя много лучше, или говорил, что чувствует себя лучше, и нарисовал себя в виде старой клячи, с удовлетворением отметив этапы пройденного пути.
«Старая кляча, — приписал он снизу, — долгую дорогу тянула тяжкий груз. Но ее холят и лелеют, и шесть месяцев в стойле да еще шесть месяцев в лугах поставят ее на ноги».
С наступлением лета он стал снова ежедневно работать в своем кабинете: он не бросал литературу, не забывал о переписке. Однажды, возвращаясь из кабинета в спальню, он тяжело упал в коридоре. Дворецкому, прибежавшему ему на помощь, он приглушенным голосом сказал:
— Ничего страшного! Отведи меня тихонько и никому ничего не говори!
Он не хотел волновать Джин.
Часто приходилось давать ему кислород. Один такой случай хорошо запомнился Денису. Он лежал наверху, в спальне за белыми дверями, и, повернув на подушке свою большую голову, стал искать глазами Дениса.
— Тебе, должно быть, очень скучно, мой мальчик, — сказал Конан Дойл, — пойди почитай.
Под занавес жизни он еще помчался в Лондон, вопреки заклинаниям Джин и докторов, чтобы переговорить с министром внутренних дел по поводу законов, преследующих медиумов. Но старая кляча слишком долго тянула свой груз, ее путь в этом мире подходил к концу.
7 июля 1930 года в два часа ночи Денис и Адриан с бешеной скоростью неслись в машине в Танбридж-Уэлс за кислородом. В ящике стола в кабинете Конан Дойла лежали гранки его последнего рассказа из времен регентства. Из своей спальни — окна, выходящие на север, были открыты — мог он еще увидеть восход солнца, предвещавшего ясный теплый день.
(Сама обстановка спальни весьма примечательна. По стенам были развешаны фотографии боксеров — Том Криб и Молино — и рисунки Уильяма Блейка. Над туалетным столиком висела фотография военного тральщика «Конан Дойл». Была еще деревянная плакетка с изображением Гиллетта в роли Шерлока Холмса. По углам — гири и боксерские перчатки и там же, в спальне, бережно уложенный в специальный чехол, стоял его славный бильярдный кий.)
В половине восьмого утра, совершенно обессиленный, он все же пожелал встать с постели и сесть в кресло. Ему помогли натянуть халат, и он устроился в большом плетеном кресле лицом к окну. Он говорил мало. Ему было трудно говорить.
Но он нашел в себе силы сказать:
— Нужно отлить для тебя медаль, — сказал он Джин, — с надписью: «Лучшей из всех сиделок».
Была почти половина девятого. Джин сидела слева, держа его руку в своей. Адриан — справа, держа его за другую руку. Денис стоял за спиной Адриана, а Лина Джин по другую сторону от матери.
За окном уже встало солнце, хотя лужайка еще была в тени. Ровно в половине девятого, они почувствовали, как рука его сжалась. Он чуть-чуть приподнялся и, не в силах говорить, посмотрел по очереди на каждого из них. Затем откинулся назад, и глаза его навеки сомкнулись для всего земного.
ЭПИЛОГ
Эта сцена напоминала скорее тихий прием гостей в саду, чем похоронную процессию. Его тело предали уиндлшемской земле недалеко от садового домика, которым он так часто пользовался для работы. На Джин Конан Дойл было летнее платье в цветочек. Поговаривали, что они не хотят, чтобы его оплакивали, и в толпе, что собралась в Уиндлшеме солнечным днем 11 июля 1930 года, и вправду почти не видно было слез.
Но им не хватало его. Всему миру не хватало его. Где бы ни заставала людей весть о его кончине — на родине или вдали от нее, — на них накатывалась огромная волна воспоминаний и образов. А когда стали приходить телеграммы и потребовался специальный состав, чтобы доставить цветы, — казалось, весь мир поминает его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});