Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
В 63-м году, спустя пять лет после кончины Сергеева-Ценского, я жил в ялтинском Доме творчества в одно время с Семеном Родовым, одним из первых лихих наездников в советской критике, так называемом «напостовцем», то есть рапповцем до раппства, предшественником и предтечей Авербахов и Ермиловых, баловавшимся и стишками, которым он дал особое название – «коммунары» и за которые его Маяковский отличил, ибо по части скуки, да не простой, а «казенного образца», Семен Абрамович и впрямь мог заткнуть за пояс почти любого из своих современников и по праву занимает самую последнюю ступеньку той лестницы бездарностей, какую в «Юбилейном» выстроил Маяковский:
От зевотыскулыразворачивает аж!Дорогойченко,Герасимов,Кириллов,Родов —какойоднаробразный пейзаж!
«Однаробразный» Родов, предаваясь простодушным литературным воспоминаниям, поведал мне, что он уже в 44-м году, то есть после того как Ценский получил за «Севастопольскую страду» Сталинскую премию первой степени, сказал тогдашнему руководителю Союза писателей Поликарпову, идя с партсобрания домой:
– Что вы носитесь, Дмитрий Алексеевич, с этим антисоветским писателем – Сергеевым-Ценским?
Родов только упрекал, но никаких конкретных предложений не делал, – по крайней мере так он мне рассказывал, – а Лев Субоцкий после войны дважды предлагал Симферопольскому обкому «покончить с Ценским». Инерция ненависти к Ценскому действовала и тогда, когда Ценский был уже «вельможей в случае».
А, с позволения сказать, «старые товарищи» пользовались положением Ценского – положением «гадкого утенка». В 1933 году я прочел вывешенное на стене Дома Герцена, где в те годы, как сказано в шуточной поэме Багрицкого, «за пушкинской задницей пышно цвела советская литература», постановление Всероскомдрама[42], разбиравшего жалобу Денского на то, что Тренев, украв у него тему и сюжет пьесы» поставил ее в Театре под руководством Завадского и напечатал в «Новом мире» под названием «Опыт». Плагиат был, надо думать, настолько очевиден, что драматурги, стоявшие на задних лапах перед автором «Любови Яровой», находившимся в большой чести у власть имущих, и смотревшие свысока на отверженного Ценского, все же вынесли половинчатое решение: хотя, мол, это и не плагиат, но все-таки Тренев обязан выплатить Ценскому такую-то долю гонорара. А на самом-то деле Тренев оказался махровым жуликом» Об этом мне спустя семь лет подробно рассказал Сергей Николаевич. С Ценским Тренев был в приятельских отношениях. Оба с давних пор жили по соседству (один – в Ялте, другой – в Алуште), вместе переживали гражданскую войну, разруху, голод. Однажды Ценский обратился к доброму соседу с просьбой прочесть только что написанную им пьесу и, буде она покажется ему в делом приемлемой, внести в нее изменения, какие он найдет нужным, и протолкнуть в какой-нибудь театр, ты, мол, Андреич, гораздо лучше меня знаешь театр, требования сцены, – тут я тебе даю carte blanche[43] – и в театре у тебя большие связи, а у меня никаких; на пьесе будут стоять и твоя и моя фамилии, гонорар – пополам. Приятель не замедлил с ответом: пьесу прочел, она ему очень нравится, но только местами она не сценична, – это он берется поправить. Проходит много времени. Приятель – ни гу-гу. Ценский справляется, в каком состоянии работа над пьесой. Тренев ответил, что когда он стал вчитываться в пьесу, то убедился, что из нее ничего сделать нельзя: она и не сценична и по идеологии не подходит. Ценский забрал пьесу и успокоился – получать подобные афронты ему было не впервой. В один прекрасный день он узнает, что какая-то новая пьеса Тренева идет в Москве у Завадского. Ему показалось странным, что «Андреич» ничего ему про свою новую пьесу не говорил, и вдруг она уже идет на сцене!.. Мелькнуло минутное подозрение и тут же исчезло. Каково же было его изумление, когда он увидел эту «новую пьесу» Тренева в «Новом мире» и убедился, что в основном это его пьеса, та самая, которую Тренев забраковал как несценичную и идеологически невыдержанную!
Помимо всего прочего, такие явно неудачные вещи Сергеева-Ценского, как «Мишель Лермонтов», «Гоголь уходит в ночь», «Невеста Пушкина», сужали и без того немноголюдный круг его поклонников. Они привлекали к себе своими названиями, потому что нас хлебом не корми – дай почитать про великих людей, и тут же отталкивали мало-мальски взыскательного читателя. Клио – не муза Ценского: все жертвы, которые он сперва добровольно, а потом уже вынужденно приносил ей, она с негодованием отвергала.
На эти его неудачи я глаз не закрывал: я любил Ценского по-настоящему, а значит, не слепо. Но зато Сергеев-Ценский писатель, ищущий вечное в современном, был мне близок всеми своими особенностями и свойствами, всеми своими средствами и приемами, всей сноровкой своей и повадкой[44].
26 октября 1940 года московские писатели собрались в своем клубе, чтобы отметить 65 лет со дня рождения С. Н. Сергеева-Ценского и 40-летие его литературной деятельности. Председательствовал на юбилейном вечере А. Н. Толстой. Запомнились мне гости – В. В. Вересаев, И. А. Новиков, М. М. Пришвин, К. И. Чуковский, А. С. Новиков-Прибой, В. Б. Шкловский, Н. И. Замошкин. Краткую, но мудрую и поэтичную речь произнес М. М. Пришвин. Он сказал, что далекий суд будущих читателей рисуется ему в виде костра. На этом костре сгорит все обветшавшее, все мишурное. От иных писателей он ничего не оставит, их наследие сгорит дотла, у иных что-нибудь да пощадит, у кого больше, у кого меньше.
«И вот я твердо верю, – заключил Пришвин, – что Сергееву-Ценскому выпало на долю редкое для писателя счастье – ему удалось написать несгораемые слова».
Из крупных вещей Сергеева-Ценского я больше всего любил и люблю роман «Обреченные на гибель», действие которого происходит в Симферополе, в канун первой мировой войны. «Кто обречен?» – под таким заглавием в «Красной нови» была напечатана статья об этом романе критика Лопашева. Я уж не помню, как отвечал на этот вопрос Лопашев. Попытаюсь ответить по моему собственному крайнему разумению. В первую очередь обречен Худо лей, «святой доктор», как звали его в городе. Разве большевики потерпят людей, наделенных «талантом жалости»? Инженера Дейнеку, если только он не сойдет окончательно с ума, «в начале славных дней» Ленина ждут арест, обвинение во вредительстве по статье 58, пункту 7 Уголовного кодекса, процесс – и Ухто-Печорский концлагерь. Отец Леонид предощущает надвигающуюся на него и на его детей беду; в апокалипсическом видении он прозревает гоненье, которое новая власть воздвигнет на все русское, белое и черное духовенство: «Вот, лечусь… Лечусь… Но почему же так страшно?.. Почему же тоска смертная?.. Слабым умом своим постичь не могу, – путаюсь… «но сердцем чую… чую!.. Двое деток у меня… Они здоровенькие пока, слава Богу, – отчего же это, когда глажу их по головкам беленьким, рука у меня дрожит?.. Глажу их, ласкаю, а на душе все одно почему-то: “Ах, на беду какую-то растут!.. Хлебнут, хлебну-ут горя!.. Ах, свидетели будут страшнейшего ужаса!”… Почему это со мной?.. Откуда это? Не знаю… Не могу постигнуть! За что, Господи, посетил видением страшным?.. Стою в церкви своей приходской, и кажется мне: качается!.. Явственно кажется: ка-ча-ет-ся!.. Вот упадет сейчас!.. Не раз крикнуть хотел: – Православные, спасайтесь!.. Но куда же бежать-то, куда же?.. Где спасенье?..»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});