Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Чем остался памятен Островскому 1853 год?
Триумфом «Саней», клеветой Горева, работой над «Бедностью не порок»… А между тем это был год, когда началась война с Турцией. По Москве проходили войска, отправлявшиеся на фронт, – их напутствовал митрополит Филарет. «Московские ведомости» печатали громкозвучные патриотические стихи, призывавшие к победам святую Русь. В арках домов, рядом с книжными ларями коробейников, появились развешанные на прищепках лубочные картинки с изображением военного совета Англии, Франции и Турции перед картой России. Картинки сопровождались стихами Василия Алферьева:
Вот в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом.
Вмиг разбежавшиеся в толпе и положенные на музыку Бовери и Дюбюком, эти стихи распевались всеми. Колокольным перезвоном встретила Москва известие о победном Синопском сражении. Но торжествовать было рано: все новых и новых молоденьких бритых рекрутов, оплакиваемых родными, вели через город в Крутицкие казармы.
Что более всего волновало Островского в 1854 году? Премьера «Бедности не порок», полемика вокруг его пьесы, раскол труппы на два лагеря… А между тем именно в 1854 году стало ясно, что война затягивается. Союзники произвели высадку в Крыму, на улицах Москвы можно было видеть раненых офицеров с рукой на черной перевязи. В Английском клубе открыто говорили о неудачах, проигранном Альминском сражении, осуждали главнокомандующего, князя Меншикова. К полной растерянности казенных патриотов, Россия оказалась не подготовленной к войне: воровство интендантов, бездарность командования, плохое обучение солдат… Недобрые слухи поползли по Москве. Захолустье стало говорить об «измене», ища причин не там, где нужно, и по внушенной издавна привычке – раньше всего в происках «унутреннего врага». В Замоскворечье, на Таганке, в Сыромятниках передавали за достоверное, что «француз тронулся» и «идет к Бородину».
В маленькой комедии Островского «Праздничный сон – до обеда» (1857) купчиха Ничкина, изнывающая от полуденной жары, когда, как говорится, мозги плавятся, поддерживает благородный разговор с присватавшимся к ее дочери Мишей Бальзаминовым:
«Ничкина. Вот я у вас хотела спросить, не читали ли вы чего про Наполеона? Говорят, опять на Москву идти хочет.
Бальзаминов. Где же ему теперь-с! Он еще внове, не успел еще у себя устроиться. Пишут, что всё дворцы да комнаты отделывает.
Ничкина. А как отделает, так, чай, пойдет на Москву-то с двунадесять языков?
Бальзаминов. Не знаю-с. В газетах как-то глухо про это пишут-с».
В полусонном Замоскворечье, где то и дело вспухали панические слухи, что «белый арап на нас подымается» или что царь Фараон по ночам из моря с войском стал выходить, легко путали Наполеона I с Наполеоном III и добросовестно считали, что это тот самый, который в двенадцатом году Москву воевал.
Другой далекий отголосок Крымской кампании прозвучал в пьесе «Не сошлись характерами!» (1857), где купчина Карп Карпыч с женою Улитой Никитишной, попивая чаек на галерее, между разговорами о муар-антике и о том, что чай «из некрещеной земли идет», вспоминают и о войне:
«Улита Никитишна. Когда было это сражение…
Карп Карпыч. Какое стражение?
Улита Никитишна. Ну вот недавно-то. Разве не помнишь, что ли?
Карп Карпыч. Так что же?
Улита Никитишна. Так много из простого звания в офицеры произошли.
Карп Карпыч. Ведь не бабы же. За свою службу каждый получает, что соответственно».
Пожалуй, этим и исчерпываются отклики на Крымскую войну в пьесах Островского.
А между тем у Москвы в ту пору патриотизм был в моде, война подогревала национальные чувства. Собиралось московское ополчение, говорили, что его возглавит один из «орлов двенадцатого года» – генерал Ермолов. Молодые «славяне» Юрий Самарин и Иван Аксаков решили, что речь идет о священной войне Востока с Западом, что пахнет возвращением Константинополя, и надели серую форму с надписью на фуражках: «За веру, царя и отечество». Ушел на войну приятель Островского Николай Берг – сухой, крепкий, высокий. С воодушевлением на смуглом, будто бронзовом лице, он, придя прощаться, заявил, что уезжает в осажденный Севастополь.
Даже в актерских кружках, близких к Островскому, велись бурные дебаты о войне. Западник Шумский горячо спорил с Садовским, доказывая, что военные неудачи России – ей на пользу, так как выявят гниль и фальшь государства. В кофейне Печкина под звон патриотических песен, летевших из трактирной машины, Пров Михайлович, рассказывает Горбунов, спорил до слез с «пораженцами»:
«– Побьют нас! – сказал Рамазанов.
Пров Михайлович вскочил, ударил кулаком по столу и с пафосом воскликнул:
– Побьют, но не одолеют.
– Золотыми литерами надо напечатать вашу фразу, – произнес торжественно П. А. Максин: – побьют, но не одолеют. Превосходно сказано. Семен, дай мне рюмку водки и на закуску что-нибудь патриотическое, например малосольный огурец»[363].
Это, конечно, дружеский шарж. Но можно предположить, что именно так, с легкой дружеской улыбкой смотрел на патриотическое одушевление своего приятеля Островский. В глубине души он все чаще чувствовал себя человеком вне партий, ни славянофилом и ни западником.
«– Любовь, ты западница или славянофилка? – обратился раз Садовский к Л. П. Косицкой, – рассказывает тот же Горбунов.
– Я, милый мой, на всякое дело гожусь, лишь бы правда была. Ты какой веры – славянофил? Ну, я с тобой на край света пойду. А вот Шумский западник – может, его вера и лучше твоей, только от нас подальше, – отвечала веселая Любовь Павловна»[364].
Островский мог бы повторить этот шутливый ответ.
Но, конечно, и его сердце содрогнулось, когда в газетах появилась краткая, отчаянная депеша князя Горчакова государю о сдаче Севастополя. «Весть о падении Севастополя – здесь страшно поразила всех, – писал в те дни из Москвы Боткин. – Все ходят словно под обаянием кошмара»[365]. Грановский признавался Кавелину, что плакал, получив это известие: «А какие новые утраты и позоры готовит нам будущее»[366].
В такие минуты любой чувствовал себя русским и патриотом. Оказавшись в Крыму спустя пять лет, Островский писал друзьям: «Был в несчастном Севастополе. Без слез этого города видеть нельзя, в нем положительно не осталось камня на камне. Когда вы подъезжаете с моря, вам представляется большой каменный город в превосходной местности, подъезжаете ближе – и видите труп без всякой жизни. Я осматривал бастионы, траншеи, был на Малаховом кургане, видел все поле битвы; моряк, капитан нашего парохода, ходил со мной и передавал мне все подробности, так что я видел перед собой всю эту бойню». Садовскому он послал в письме цветок, который сорвал на Малаховом кургане: «…он вырос на развалинах башни и воспитан русской кровью»[367].
Но рядом с горечью поражения и восхищением храбростью защитников Севастополя жило острое чувство отрезвления. Все