Неизвестный Бунин - Юрий Владимирович Мальцев
Для Бунина облик человека – отражение его сути
Мне же представляется, что дело здесь обстоит совсем иначе. Ну не странно ли, что тысячи менее искушенных читателей поняли все безо всякого труда и оценили, а он, Бунин, тончайший знаток литературы, величайший наш стилист и непревзойденный виртуоз слова, чего-то там «не понял»?
Возмущение критиков абстрактно, тогда как Бунин конкретен. Каждое его кощунственное замечание конкретно и неопровержимо в свой точности. Однако скажут, предположим, что это так, но не искажает ли это образа наших лучших писателей?
Начнем с того, что это не литературная критика, а мемуары. Портретные наброски Бунина – это не дешевый прием памфлетиста, цепляющегося за какой-то изъян человека и карикатурно его осмеивающего. Для Бунина в физическом облике человека всегда полно и нелицемерно отражается его суть. Бунин познавал жизнь оголенными нервами, чувственно, и в этом его сенсуализме часто больше мудрости, чем в самых изощренных умозрительных построениях. (Да только ли Бунин? Вот Чехов, например, на настоятельные просьбы Станиславского разъяснить ему образ Тригорина отвечал: «У него клетчатые панталоны и дырявые башмаки».) В своем сенсуализме Бунин цельнее, последовательнее и честнее, чем все его критики. Его страстность и цельность не мирится с малейшими изъянами и с малейшей фальшью. Ему достаточно малейшего диссонанса, чтобы изгнать того или иного писателя из литературы.
Встреча с Алексеем Толстым
Бунину достаточно аморальности Бабеля, чтобы не принять его талантливости, того Бабеля, что так ярко обрисовал нам омерзительнейшие фигуры конармейцев, но без малейшего морального осуждения, более того, как бы даже носителями исторической справедливости представил их, и сам автор-рассказчик даже старается к ним подладиться («Мой первый гусь»). Бунину достаточно хитроватости, жуликоватости и тщеславия Есенина, чтобы не принимать всерьез его лирики – чего стоит одно лишь такое высказывание Есенина «Так, с бухты-барахты, не след лезть в литературу, тут надо вести тончайшую политику. Вон смотри – Белый: и волос уже седой, и лысина, а даже перед своей кухаркой – и то вдохновенно ходит. А еще очень невредно прикинуться дурачком. Знаешь, как я на Парнас всходил? Всходил в поддевке, в рубашке расшитой, как полотенце, с голенищами в гармошку. Все на меня в лорнеты, – "ах, как замечательно, ах, как гениально!" – а я-то краснею, как девушка, никому в глаза не гляжу от робости…».
Не отрицая звериной, нутряной талантливости Алексея Толстого, Бунин не может серьезно относиться к творчеству этого абсолютно беспринципного человека, с легкостью перебегавшего от красных к белым и обратно – туда, где больше платят. «Он даже свой роман "Хождение по мукам", начатый печатаньем в Париже, в эмиграции, так основательно приспособил впоследствии к большевистским требованиям, что все "белые" герои и героини романа вполне разочаровались в своих прежних чувствах и поступках и стали заядлыми ’’красными’’».
Врезается в память ярко описанная сценка случайной встречи (впрочем, в случайности позволим себе усомниться) в парижском ресторане Бунина с Алексеем Толстым, этим сталинским эмиссаром, свободно разъезжавшим по заграницам тогда, когда страна, душимая ГУЛАГом, уже была отрезана от мира железным занавесом. «Не боишься большевика? – спросил он, вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, и с такой же откровенностью, той же скороговоркой: – Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили…» На что Бунин, с его иронией и находчивостью, сразу же заметил: «Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены». Но Толстой, не смущаясь, продолжал свое: «Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля…»
Не книги на полках, а живые люди
Бунину достаточно было грубости и наглой бравады Маяковского, его дешевых хулиганских выходок и его дешевой саморекламы, чтоб не принять его как поэта. «Я сидел за ужином с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что вдруг подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. <…> Поднялся для официального тоста Милюков, наш тогдашний министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему <…> вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что Милюков опешил, <…> развел руками и сел. Но тут поднялся французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним русский хулиган спасует. Как бы не так! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того, тотчас началось дикое и бессмысленное неистовство в зале: сподвижники Маяковского тоже заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать». Причем речь идет не о какой-нибудь политической манифестации, а всего лишь навсего о мирном открытии выставки финской живописи в Петрограде. Вероятно, так же, как Бунин, реагировали бы на поведение этого дитяти новых времен и Тургенев, и Толстой, и Чехов, если бы они до этих времен дожили. Но они, к счастью для них, до новых времен не дожили, Бунину же не только довелось дожить до них, но и противостоять им. (Вспомним, что этот самый Маяковский потом, в 26-м году, на дискуссии о театральной политике орал: «Мы случайно дали пискнуть Михаилу Булгакову под руку буржуазии». Как хорошо теперь знакомо нам это замятинское «мы»!)
Не будем забывать, что для нас