Дягилев. С Дягилевым - Лифарь Сергей Михайлович
И вот как-то утром Сергей Павлович зовет меня и говорит:
– Знаешь, Сергей, сегодня утром со мной случилась странная вещь: я проснулся, и вдруг порошок мне стал противен, и такое впечатление, что я никогда к нему не привыкал. Я решил бросить, мне он больше не нужен.
«Думушки» Сергея Павловича привели к тому, что он сделал последнюю ставку на лорда Rothermeer’a[304], который в это время очень заинтересовался балетом и танцовщицами. Лорд Rothermeer «в принципе» согласился поддержать Русский балет. Но сколько времени прошло от принципиальной до фактической поддержки и сколько волнений, беспокойств и мучений, сколько трепки нервов стоило Сергею Павловичу это время! Я помню ужины, которые давал Дягилев Ротермиру, и помню, каким он возвращался после ужинов – то с оживившейся надеждой, то в состоянии мрачного тупика. Еще больше я помню бесконечные телефонные разговоры, когда Сергей Павлович, весь в поту и почти дрожа от нервного состояния, каждые полчаса звонил к Ротермиру – и не мог застать его дома, когда, наконец добившись, получал свидание, которое в последнюю минуту лорд Ротермир отменял и откладывал. Начались недоразумения, неприятности и с Алисой Никитиной, милой и талантливой Алисой Никитиной, художественную карьеру которой подрывали ее капризы. Она ставила требования, на которые Дягилеву против воли и против своей художественной совести приходилось соглашаться. Трения между нею и Дягилевым усиливались, в конце концов она ссорилась с ним и уходила несколько раз из труппы.
После долгих ожиданий Сергей Павлович получил ссуду от Ротермира (Дягилев всегда много терял на этих ссудах, которые подрезывали жатву сезона, но при отсутствии свободных больших капиталов он не мог иначе вести дела) и нервно, спешно стал готовить в Париже сезон – прежде всего новый балет «Ромео и Джульетта», для которого взял музыку молодого английского композитора Ламберта, который тут же переделал ее и приспособил для балета. Я не был в феврале в Париже (Сергей Павлович послал меня с П. Г. Корибут-Кубитовичем в Милан заниматься снова с Чеккетти), и, когда вернулся в марте в Париж, подготовка сезона была в полном разгаре: Дягилев вел переговоры с Кшесинской, уговаривая ее танцевать со мною, выписал Тамару Карсавину и пригласил Нижинскую для постановки «Ромео и Джульетты». Я пробыл всего несколько дней в Париже и поехал вперед с Кохно в Монте-Карло. В день отъезда Сергей Павлович посылает нас на Монмартр посмотреть выставку новой группы художников-сюрреалистов – Эрнста и Миро. Мы отправляемся в их студию, молча ходим, молча осматриваем картины и ничего не понимаем.
– Ну как же вам понравились сюрреалисты? – спрашивает Сергей Павлович уже на вокзале.
Кохно высказывает свое мнение об этой «ерунде», для которой не стоило терять времени. Внутренне соглашаясь с Кохно (но в то же время у меня мелькает мысль: а вдруг это что-то значительное и просто мы с Кохно ничего не поняли?), я говорю более осторожно:
– Мне не понравились Эрнст и Миро, и я ничего не понял в сюрреализме, но все-таки лучше пойдите сами и посмотрите.
Через несколько дней приезжает в Монте-Карло Дягилев… с Эрнстом и Миро, которым он поручил делать декорации для «Ромео и Джульетты», и, увлеченный своими новыми друзьями, мало заботится о сезоне, почти не бывает на репетициях и не следит за тем, что происходит вокруг: гораздо более, чем предстоящий балетный сезон, его интересуют дружеские художественные беседы с Эрнстом (давно ему не удавалось вести таких бесед, и он сразу помолодел и оживился!), которые начинались вечером и часто продолжались до пяти часов утра.
В благодарность за мой совет посмотреть самому сюрреалистов, из Парижа Сергей Павлович привез мне поразившие его картины Миро и Эрнста и положил этим начало моему собранию картин (так в свое время он составил прекрасную картинную галерею Мясину – в ней были великолепные Матисс, Дерен, Брак и много итальянских футуристов), это мое собрание увеличивалось после каждой премьеры, после каждого праздника.
Начинается монте-карловский слет, приезжает Карсавина, Нижинская… Нижинская, узнав, что Карсавина и я будем танцевать «Ромео и Джульетту», заявляет:
– Я требую экзамена для господина Лифаря и не могу без экзамена согласиться на то, чтобы он танцевал Ромео.
Я возмутился: как? необходимо экзаменовать первого танцора труппы, как неизвестного «господина»?
Сергей Павлович успокаивает меня:
– Брось, Сережа, не возмущайся, не волнуйся и не беспокойся. Если Нижинская хочет, чтобы был экзамен, экзамен будет, – tant pis pour elle[305].
Наступает день «экзамена». Приходит учитель труппы Легат и садится за рояль (раньше он давал уроки, играя на скрипке); он видит мое волнение – я бледный как полотно – и старается успокоить меня, подбодрить. Приходят Сергей Павлович, Павушка, Трусевич, является Нижинская, и класс начинается… Мой «экзамен» продолжается полчаса; я не помню, чтобы когда-нибудь так танцевал: Легат задавал мне сперва маленькие вариации, потом все усложнял и усложнял «экзамен», видя, с каким увлечением я летаю и с какой легкостью делаю по двенадцать пируэтов и по три тура в воздухе. «Экзамен» кончился тем, что Легат вскочил из-за рояля и расцеловал меня. Целует и поздравляет Сергей Павлович – «завтра начинаем ставить», – Нижинская смущена.
«Завтра» начинаются мои репетиции с Карсавиной.
На первой репетиции я потерялся – я танцую со знаменитой «Татой», со знаменитой Карсавиной! – и с первого же дня юношески коленопреклоненно (мне только что исполнился двадцать один год), восторженно влюбился в свою партнершу. Карсавина очень хвалит меня, очень нежна и мила со мною – Сергей Павлович в восторге. Наступает премьера «Ромео и Джульетты». Я танцую с большим подъемом, летаю по сцене – и во мне что-то летает и поет внутри, сам чувствую, что танцую хорошо. Успех громадный – аплодисменты, цветы, масса цветов, в том числе от Сергея Павловича, и прекрасные розы с очень милой запиской от Тамары Платоновны («Самые сердечные пожелания блестящего успеха. Тамара Карсавина»). Я отношу цветы Карсавиной к себе в комнату, возвращаюсь в театр подождать Таточку, чтобы проводить ее на ужин после премьеры. Жду ее – появляется Сергей Павлович:
– Что ты здесь делаешь?
– Жду Тамару Платоновну.
Сергей Павлович ничего не говорит и уходит в ресторан раздраженный, злобно нахмуренный; я чувствую, что у него испорчено настроение. Через пять минут выходит Карсавина, мы все вместе ужинаем, я провожаю ее и в радостном, легком настроении – после такого большого успеха премьеры – прихожу в свой номер. Смотрю – на столе нет моих роз, моих карсавинских роз. Открываю окно, перегибаюсь – карсавинские розы валяются на дворе. Во мне защемило и закипело все от обиды: неужели Сергей Павлович выбросил розы мои, розы моего триумфа? И, новый Ромео, я наскоро сплетаю лестницу из полотенец и делаю первый шаг в пропасть… В это время вихрем влетает в мою комнату Сергей Павлович, за волосы хватает меня и вытягивает в комнату. Феноменальный скандал, от которого весь отель просыпается.
Вне себя, взбешенный, Дягилев кричит:
– Что за безобразие вы устраиваете в моей труппе! Я не допущу, чтобы из моего театра устраивали вертеп, и выгоню в шею всех этих… которые на глазах у всех вешаются на шею моим танцорам. Хорош и ты, «первый танцор», раскисший от женской улыбочки. Я и ее и тебя выгоню из моего театра…
Сергей Павлович хлопает дверями с такой силой, что содрогаются двери во всем коридоре, и так же стремительно вылетает из комнаты.
На следующее утро просыпаюсь и слышу разговор в смежной комнате: мой постоянный старый друг и нянька, мой добрейший и очаровательнейший Павел Георгиевич пришел его «урезонивать» и мирить со мной.
– Я не так виню его, как ее. Он еще слишком неопытный, невинный мальчишка, а потому его нетрудно совратить всякой опытной женщине. Но какова Карсавина! Вот уж я никак не ожидал, чтобы она прельстилась на молодого смазливенького мальчика. А Лифарь и распустил слюни, и влюбился в нее. Ты увидишь, Павка, он всех нас бросит для нее. У них начинается серьезный роман, и ты увидишь, чем это все кончится…