Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Как же мне было не любить Сергеева-Ценского, когда он показал и отношение новых хозяев к красоте? У Даутова красота Крыма рождает досадливую мысль о ее бесполезности: «Море разлеглось бесполезно, горы торчат бесполезно… Хозяин сюда не пришел настоящий…»
Ну» вот и пришел – и вырубил реликтовые сосны и кипарисы» свел и затопил леса, вырубил фруктовые сады» выкорчевал в парках помещичьих усадеб столетние раскидистые липы, клены, дубы с их чуть колышащимся теневым узором на дорожках, перепахал поемные луга под кукурузу, устроил склады в древних церквах, разбил на мелкие черепки воспетый Левитаном в красках вечерний звон; помещичьи библиотеки, включавшие в себя и заграничные издания XVII, XVIII и XIX веков, и смирдинские «Полные собрания сочинений русских авторов», и произведения авторов иноземных в переводе на русский язык вроде: «Герцогиня Ла Валлер. Сочинения Госпожи Жан-лис. Перевод К. П. Шаликова. Москва. В Типографии Н. С. Всеволожского 1815», отпечатанные на бумаге с голубым отливом, в переплете из телячьей кожи, выделанной под орех, издающие сладимый запах тлена, исходящий от старинных книг, пошли в лучшем случае на завертку порошков в уездных аптеках, преимущественно – на самокрутки.
Даутов по крайней мере собирается извлечь из бесполезной, как ему представляется, красоты пользу для человека, преимущественно – для пролетария. Даутов – командарм революционного войска, а нижние чины, быстро усвоив от своих начальников тезис о бесполезности красоты, пошли крушить и крошить ее, не задаваясь обширными планами. И вот Степка-матрос «дачу брошенную где-то нашел» ночевал в ней, а наутро проснулся, поглядел, – округ его мебели всякой полно, а такого стоющего, не-ма-а!.. Искал-искал, шарил-шарил, – уж до него обобрали… Гардеробы пустые да книги разные толстые… Книг до ужасти много было… Как схватил я, говорит, палку, да как начал направо-налево крестить, да все рвать, да ногами топтать!.. Ну, стоит статуйка какая небольшая, – девка голая, – это же разве мыслимо?.. А чего стоющего не-ма-а!.. Таких там черепков наворочал, – гору!.. Кабы спички были или хоть зажигалка оказалась, я бы, говорит, подпалил все к черту, – ну, не было!..» («Сливы, вишни, черешни»). А Семен, преисполненный свирепого презрения к красивому, но бесполезному полозу, харкает на него, а немного погодя убивает – убивает только за бесполезность и «со зла»: из желания огорчить ничего дурного ему не сделавших чабанов, для которых полоз – «родной брата был».
Как же мне было не любить Ценского, когда он в рассказе «Вождь» (недаром он потом переименовал его в обезвреженного «Верховода»!) вывел мальчишку Геньку, в котором, как бабочка в куколке, сидит большевистский вождь, прущий напролом, в случае неудачи неловко вывертывающийся, а если и извороты не помогают, прибегающий в дискуссиях к излюбленному, спасительному и безотказному: «Хочешь, тресну?»
Как же мне было не любить Ценского? Ведь он таким жутким светом осветил в «Павлине» людоедский идиотизм новой жизни, показав, как злобные самодуры из ревкомов обрекали неприспособленных к новым условиям жизни, непрактичных интеллигентов на голодную смерть: придирались к ничтожнейшим поводам и отбирали продовольственные карточки.
Как же мне было не любить Ценского? Ведь он в «Живой воде» утверждал человечность наперекор и вопреки жестокости, разнуздавшейся, со всех цепей сорвавшейся, разбушевавшейся в годы гражданской войны («Крой, Вася, – Бога нет!..»), а в «Аракуше» – наперекор и вопреки бескрылому практицизму, утилитаризму, интересанству – утверждал право человека на мечту!
Как же мне было не любить Ценского? Ведь он не только шел на приступ идейных и моральных твердынь нового строя, но и вел «бои местного значения» – он метко обстреливал новый быт. Критики огрызались: «Контрреволюционный бытовик!» «Озлобленный обыватель!..» Копеечные юпитеры, вы сердились, значит… Из бытовых мелочей состоит бытие. А бытие, по вашему же, милостивые государи, вероучению, определяет сознание. В мелочах отражается общее, пресловутая сталинская «забота о человеке», отражается отношение к человеку государства. В том-то все и дело, что, как выразился Достоевский, социализм – это не только «верх эгоизма, верх бесчеловечья», «верх уничтожения всякой свободы людей», но и «верх экономической бестолковщины и безурядицы…» Синеоков из «Обреченных на гибель» считает, что диктатура пролетариата – это коммерческое предприятие самого широкого размаха и вместе с тем самое убыточное предприятие.
В гербе советского наинетрудолюбивейшего государства неправомерно красуются серп и молот. Неунывающие россияне, прибегающие к юмору как к обезболивающему средству, с присущей им любовью к солененькому вскрыли всю обманчивость этой рассудочно холодной аллегории в четверостишии, родившемся еще при НЭП’е:
Вот советский герб:Слева молот, справа серп.Хочешь жнешь ты, хочешь куй —Все равно получишь…
В герб советского государства просится бурьян, ибо густо разросшийся на месте сначала помещичьих усадеб, потом – хуторов, потом – целых зажиточных деревень лопух и крапива – вот пейзаж, который наиболее тешит, ласкает и веселит взоры наших властей.
Ненависть к достатку, ненависть к рачительным хозяевам с особым, опять-таки бессмысленным» себе же во вред, упорством стали у нас воспитывать после ликвидации НЭП’а – и расплодили лодырей, лежебок, тунеядцев. «Раз ты теперь стал разоренный, – пишет своему брату Пантелеймон Дрок, – то это ж нема чего лучше, – как ты теперь, стало быть, бедняцкого элементу…» («Маяк в тумане»), «Нет, брат, теперь уж свое хозяйство не заводят», – мрачно хрипит Гаврила в рассказе «Устный счет». В том же рассказе Нефед вспоминает, как сытно, привольно жили немцы-колонисты и как хорошо жилось у них и батракам: «…у них я жил – беды-горя не видел… Цельный год колбасы наворачивал…» «Прижали теперь и немцев», – сказала женщина». «…Теперь учеников брать не полагается, а откуда мастера новые возьмутся, как мы, старики, подохнем, этого нам не говорят…» – пророчески замечает Алексей из рассказа «Сливы, вишни, черешни». Умельцы – пекари, повара, портные и портнихи, переплетчики, столяры, садовники – и впрямь выродились на Руси.
Везде и во всем – нестроение, нехватка, изъян, и в нестроении этом проявляется глубоко безразличное отношение к человеку. У Дрока пожар: «Сбежались соседи. Появились даже четверо из пожарной дружины, – у всех четверых оказался один топорик».
Везде и во всем – расхлябанность, бесхозяйственность, полнейшее равнодушие к делу, к плодам своего труда, все напоказ, лишь бы к сроку, а если пристанут, то и досрочно, «ударными темпами», «по-стахановски», но все строится «на соплях», все – как попало, абы как, тяп-ляп – готов корабль. В рассказе «Счастливица» (1931) старуха Уточкина удивляется, почему в доме отдыха строят здание из сырого леса. «Вона!.. – отвечает ей один из строителей, – Ждать его прикажешь, когда у нас догнать-перегнать!.. Небось, в стене досохнет!..» Строителям наплевать с высокого дерева, какой выйдет дом, – строят-то ведь не для себя! «Для кого же это столовая в лесу?» – удивилась старуха. «Да, должно быть, все для вас, для градских, – а то для нас, что ли?» Прежде тоже строили преимущественно не для себя, но хозяева были зоркие и строгие, глаз был, присмотр, догляд, а новым хозяевам тоже начхать, лишь бы план выполнить, – безответственность въелась во все поры «социалистического хозяйства», она точит его и разъедает, как ржа. Когда, в 22-м году, образовался СССР, россияне расшифровали это название не как «Союз советских социалистических республик», а несколько иначе, но значительно ближе к истинному положению вещей в стране: «Сами срали – сами расхлебывайте».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});