Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Хозяйка собак хочет заявить полиции.
«Но дворник ответил раздельно и уничтожающе:
– Какой это такой полиции?… Где теперь именно эта полиция?… Нет теперь нигде ни-ка-кой полиции… Я теперь полиция!
Он подобрался длиннейшими руками под тело Ивана Ионыча, – прежде сняв с него шапку и сунув в карман, – и понес его перед собою, откачнувшись, как охапку тяжелых дров, к себе в дворницкую.
Там он раздел его, пересчитал и спрятал его деньги, – и, вытянувшись и застыв, тело осталось в темном углу ждать могилы.
А на улицах, осиянных небывалым солнцем, революция сверкала, дыбилась, пенилась, рокотала, гремела и пела».
«…Нахальства у вас много!» – бросает художник Сыромолотов-сын в разговоре с большевиком-подпольщиком Иртышовым. – Это и есть ваша сила?…» – «А как же!» – простодушно подтверждает тот («Обреченные на гибель»).
Мне ли было не любить Сергеева-Ценского? Ведь он глубже, чем кто-либо другой из русских писателей XX века, осмыслил и лучше, то есть точнее, выразил то, что внесла Октябрьская безбожная и бесчеловечная революция в отношение человека к человеку, определил ее нравственный вклад: «…человек от человека отшатнулся… человек человека испугался… человек человека ужаснулся… человек человека проклял!» Это из «Рассказа профессора» – рассказа о начале революции, «…кто теперь друг на дружку не серчает?… Все не только даже серчают, а с лица земли готовы стереть!..» Приведенные слова говорит Пантелеймон Дрок – герой написанного в 33-м году рассказа «Маяк в тумане», начинающегося так: «Это о годе двадцать восьмом…» А в рассказе, написанном в 28-м году, – «Сливы, вишни, черешни», – Алексей сокрушается; «Э-эх, замечать я стал округ себя, до чего же лютой народ пошел-образовался!.. Сущий зверь!.. О мальчишках, девчонках не говоря, а об том народе я, какой в годах и какой в виду… Это ж кто того-другого на мушку не посадил, да мне таких людей, почитай, и видеть не приходилось…» Ему с ухмылкой вторит Матвей в рассказе, помеченном тем же годом, – «Прах Аджи-Османа»: «Теперь таких где ж найтить дураков, у кого сердце-то чистое?» Кровь в первые же дни революции упала в цене. Человек – уже не сосуд божественной благодати, хотя бы и неказистый, хотя бы и давно не мытый, хотя бы и с трещиной, не неповторимая самоценная личность, не малый мир, а ходячая химическая формула. «Кто такой человек знаешь?» – спрашивает мать Савка Дармограй в рассказе «Павлин» и сам же отвечает: «Машинка лектричеекая!.. А то, ты думаешь, убить трудно… Стук – и готово!» Когда Таня из «Памяти сердца» вспоминала станцию «Грязи», ей неизменно представлялись «кишки, намотавшиеся на буфера между двумя вагонами».
«Она запомнила, как мать стояла, безумно вытянув к этим буферам свое небольшое лицо с остановившимися глазами, а какой-то рыжий солдат с заржавленным чайником кричал матери:
– Ну, упал человек с крыши на ходу, – и все!.. Мало их падает?!
И так глядел тогда этот рыжий солдат, такой он был страшный, что Тане показалось, – вот-вот ударит он ее, маму, наотмашь тем заржавленным чайником, который держал он в руке…»
Как же мне было не любить Ценского? Ведь он в нескольких словах сформулировал стратегию и тактику большевизма – сформулировал устами большевика-подпольщика Даутова из «Памяти сердца»: «Да, я фанатик, – говорит он. – И все, кто хочет того же, что я, непримиримые фанатики. Тем-то мы и сильны, что у нас есть фанатизм, а у наших противников только интеллигентская муть в мозгах». «Вы, кажется, просто мечтатели, по-э-ты!» – попадает пальцем в небо его восторженная собеседница. «Нет, мы прозаики, – резонно возражает он. – Но у нас есть не только ясный план действий, но и еще и гениальное руководство». – «А если для этого плана, чтобы его выполнить, моря крови надо пролить?» – «Что же делать! Прольем… И перешагнем».
И как в «Львах и солнце» – Полезнова, так революция в лице Даутова обманула эту самую его слушательницу, Серафиму Петровну. Даутов сошелся с нею, а затем «уехал в Петроград углублять революцию» и исчез с ее горизонта. В годы гражданской войны Серафима Петровна терпела неисчислимые бедствия. После войны хождение, вернее – бегство по мукам прекратилось, но быт ее – нищенский, убогий быт советской учительницы – оказался совсем не похож на то, что сулил ей Даутов. Ее здоровье от всех мытарств, лишений, от всего пережитого надломилось – она кашляет кровью. Все эти годы она ждет Даутова. С горечью оскорбленной в своем внезапно возникшем, но прочно укоренившемся чувстве к нему говорит она о нем, что он снял сливки и исчез, и все-таки ждет. Ее дочери Тане, знавшей Даутова, когда она была совсем еще крошка, и понадеявшейся на память своего сердца, показалось, что она встретила его на улице. Она разыскала этого человека и привела к матери, но это оказался не Даутов, а «какой-то такой самый обыкновенный» Патута.
Как же мне было не любить Ценского, когда он в лице Семена из «Старого полоза» показал «героя Красной Армии», четыре года подряд воевавшего с «белобандитами», во весь его богатырский нравственный рост? На примере Семена и на примере рязанца из «Жестокости» Ценский раскрыл прелюбопытнейшее явление: кадры «деятелей» в начале революции вербовались не только из городского, наполовину – уголовного сброда, из блоковских Ванюх и Петрух (газеты уже в марте 17-го года писали о массовых побегах уголовных из тюрем), но и из деревенских хулиганов. Так, Семену «первое удовольствие было девке юбку задрать да над головой завязать в узел…» – предается он воспоминаниям своего невинного детства. «А то одной девке сонной мы змею за пазуху запустили, – вот с ней было!.. Цельный месяц – не меньше – без задних ног валилась!..» А как-то раз он и его друзья «взяли да ночью по всей деревне трубы позабивали…» Ну, а это ж зачем?» – спрашивает его спутник и собеседник Петр. «Так себе… со зла…» «Никакого добра в вас, никакой совести! – заключает Петр. – Ты, небось, еще скажешь, что человека когда-сь убил… а, Семен?» – «Поди, посчитай, сколько, – буркнул Семен. – …командиру полка свово, полковнику Иванову, дал крест в семнадцатом, будь спокоен!.. Он говорит нам, как мы его вели расстреливать: “За что же, товарищи гусары, мной недовольны? Я вам столько крестов дал!..” А я ему: “Хоть ты нам сто крестов дал, а мне целых три, – ну, а мы тебе только один дадим!..” И дал!..» «У вас там, в Белгороде, чьи мощи-то выкинули? Есофата какого-то?.. В другом конце я в то время был, – жаль, до него не добрался, – ну, а других каких многих, это уж я выкидывал!..» «Продразверстку забыл?.. Помню я бабу одну саратовскую… шерсть мы тогда собирали… “С тебя, тетка, – говорю, – шерсти полагается три фунта… давай!” Так она что же, подлая, а? Подол свой задрала: “На, – говорит, стриги!.. Настригешь три фунта шерсти – твоя будет!..” А? Это что? Стоило ее убить за это или нет, по-твоему?..»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});