Анатолий Алексин - Перелистывая годы
«Если моя жена все умеет, зачем и мне уметь то же самое?» — так, похоже, иногда рассуждаю я. И в результате не научился владеть не только современным компьютером, но и допотопной пишущей машинкой. Тем более что Константин Георгиевич Паустовский мне внушал: «Писатель не должен печатать — он обязан писать. Пером… Лучше всего гусиным! Но так как гусиных перьев, увы, уже нет, то хотя бы пером металлическим. Возникает естественное «сопротивление материала». Как бы сказать, бумажный «сопромат»: фразы медленнее рождаются, а голова их лучше обдумывает».
Одним словом, я пишу шариковой ручкой, чутко вслушиваясь при этом в мудрые советы и коррективы жены. Затем я диктую, а Таня печатает на компьютере. Она, конечно, умеет… Но вдруг останавливается:
— Этого я печатать не буду.
— Почему?
— Потому что это никуда не годится. К тому же в сюжете выпирает бессмыслица.
— Но ведь раньше… ты одобряла?
— Что поделаешь, не доглядела. А теперь вижу и слышу, что получилась несуразица. И печатать не буду… пока ты от нее не избавишься.
Я усердно избавляюсь.
— Кстати, еще… Такая фраза у тебя была уже.
— Где?
Таня помнит все, что я сотворил, гораздо точней, чем я сам. Она напоминает забывчивому автору, из какой повести тот повтор.
Спасибо, жена, за твою непримиримость! И за твои умения… Представляешь, что было бы, если б я умел печатать сам!
Сколько достойнейших и редчайших кровей перемешалось в Татьяне: и русская дворянская кровь древнего рода Елчаниновых (польские шляхтичи пришли на службу ко двору Василия Темного), и еврейская кровь немецкого банкирского дома Фейнбергов, который подарил русской земле талант отца Таниного, растоптанный сталинским режимом… Такие гены не могли не создать Таню личностью. И вот подхожу к самому главному, что хотел сказать в этой главе… Ни разу в жизни не довелось мне встречать такого единения женской обворожительности (к сожалению, это замечаю не я один!) и какой-то почти всеохватывающей одаренности. Это и определяет ту личность, что являет собою моя жена. И самые дорогие, близкие мне героини моих рассказов, повестей, пьес и фильмов как бы вобрали в себя ее достоинства. «Почему у вас женщины столь часто лучше мужчин?» — спрашивают читатели. — Взять, к примеру, «Безумную Евдокию», или трилогию «В тылу как в тылу», или повести про Алика Деткина, или «Позднего ребенка», «Действующих лиц и исполнителей», «Чехарду», романы «Сага о Певзнерах» и «Смертный грех», или новеллы московского и тель-авивского циклов… Женщины почти везде лучше!»
— Не везде, конечно. Но если их прообраз — Татьяна или если в женщинах хотя бы проглядываются ее черты, то, безусловно, лучше!
Уже улавливаю за спиной и другое: «В своих воспоминаниях вы ни о ком не пишете с такой восторженностью, как о жене. Ни об ученых, ни о поэтах… Это что, по родственным соображениям?»
Соображений, уверяю, никаких нет… Татьяну я в книге о своей жизни выделяю потому, что она и есть моя жизнь. Но при этом — ни единого преувеличения… Поверьте мне: ни единого! Я обязан был сказать все по совести.
Однако думать, что быть женой — единственное Танино предназначение или словно бы единственная ее «профессия», значит несправедливо заблуждаться. Когда бы я ни бывал в тех местах — не хочу сказать «учреждениях», — где работала Таня, о ней помнили все: от уборщиц и гардеробщиков до видных «персон». Кстати, среди тех «персон» немало людей заслуженно известных, интеллигентных не по «принадлежности», а по сути: люди науки, издатели, деятели всех видов искусства — литературы, музыки, живописи, театра, кинематографа… Говоря о Тане, все как-то взбадривались, точно даже воспоминания о ней дарили людям энергию. Прежде всего — энергию доброты… и чего-то еще. Честно говоря, мне казалось, что все в нее были хоть немножко да влюблены… Даже женщины, кроме тех, которые пытаются приписать неуспехи своей личной жизни чьему-то чужому успеху. Таня за успехом никогда не гналась — он сам преследовал ее. Разве она была в том повинна?
Деятельность жены нигде не оставалась бесследной: в издательстве «Мир» («Иностранная литература»), где она была редактором, как о чуде, рассказывали о том, что в «ее книгах» по ее настоянию авторами оттачивалась каждая фраза (ну, это я по себе знаю). Поскольку книги были научными, она, разумеется, требовала от переводчиков не художественности, а почтения к русскому языку. В Союзе обществ дружбы и культурных связей с зарубежными странами, где Таня была ответственным секретарем Ассоциации деятелей литературы и искусства для детей, она сумела распахнуть перед бывшим Советским Союзом двери во все международные организации, занимавшиеся проблемами эстетического воспитания юных, так сказать, на самом высоком (всемирном!) уровне. Это, как и очень, очень многое другое, она свершила не ради тоталитарного режима, а во имя детей, которые всюду дети…
В Союзе писателей СССР Татьяна семнадцать лет фактически возглавляла Совет по детской и юношеской литературе (председателем был мэтр первой величины, а потому был главою как бы почетным). И там все, что рождала ее азартная инициатива, было не службою, а служением. Ничего формального — все тоже во имя детства, отрочества, юности и тех, кто талантливо посвящает им свою жизнь. «Скажи, как ты относишься к детям, и я скажу, кто ты…» Перефразировав так известную русскую поговорку, я мысленно даю оценку Таниной неуемности. Ведь не всякая же неуемность достойна восхищения… Она — «Ветеран труда», заслуженный работник культуры России и Грузии. Да, никто и нигде не забыл Таню. Потому что, если встретил, увидел, — забыть не удастся. Если даже захочешь… Это все тридцать лет преподносило мне гордость. Но одновременно и непокой… Что скрывать!
«Если ты когда-нибудь разойдешься с Таней, я останусь не с тобою, а с ней…» — как-то сказала мне мама. Конечно, она — незабвенная моя мама! — никогда бы не рассталась со мной, но и с Таней бы ни за что не рассталась. А слова те произнесла потому, что умнейшим своим сердцем понимала: не встречу я более на свете такую личность. И хотела, чтобы я об этом не смел забывать. Тревожилась мама напрасно: если бы даже непредсказуемая судьба вдруг и расшвыряла нас с Таней в разные стороны, я бы все равно жил и творил (опять громкое слово!) во имя нее. И под ее — пусть незримым — оком. Взгляд и заботливейшую взыскательность которого я не ощущать уже не смогу.
«Чувство прекрасного»… Это словосочетание до того замусолено, что, произнося его, как-то невольно стыдишься. Но нет плохих слов (если они из нормального лексикона!). И если люди иные слова девальвировали, то это вина людей, а не слов. «Любовь». Это слово менее бесценным не стало для каждого, кто способен любовь испытать, хоть его, это слово, запроизносили посредственные стихотворцы, пытающиеся прикрыть им, как привлекательной вывеской, свою посредственность. И перезапели безголосые и бездушные эстрадные пошляки…