Анатолий Алексин - Перелистывая годы
Ну, а завершу главу благодарением целителям (в понятии буквальном!). Спасибо вам, русские врачи-маги, спасавшие моих родителей, меня и моих близких — хирурги Бурденко, Спасокукоцкий, Борис Розанов, Владимир Виноградов, Топчиашвили, Очкин, Борис Григорьевич (простите, запамятовал фамилию!), и вам, кардиологи-маги Борис Вотчал, Долгоплоск, Евгения Физдель, и вам, Семен Файн, Геннадий Поволоцкий, и вам, онкологи-маги Сергей Сергеев и Софья Дарьялова.
А здесь, на Святой земле, мы встретили спасателей и спасителей, которым тоже высокие благодарения и низкий поклон! Кланяемся вам, нейрохирург Иоанна Шифер, и вам, многоопытные врачеватели Зинаида Вайнштейн, Борис Шаргородский и Александр Фельдман, и вам, офтальмологи, благодаря которым я еще вижу мир, — профессор Марк Иоффе, Александр Вайншток, Рапопорт, Савий Давидов…
Слишком длинен перечень имен и фамилий? Но разве может быть «слишком», когда речь идет о спасителях? Перечень имен героев, спасших планету от Гитлера, тоже длинен. Но и короток… Потому что должны быть названы все. До единого!
«УЖЕЛЬ ТА САМАЯ ТАТЬЯНА?..»
Это единственная глава моих воспоминаний, жанр которой не определен. Написать «Из блокнота» не могу, потому что вернее было бы написать: «Из души». Обозначить главу словами «С голоса»? Надо было бы уточнить: «С голоса сердца».
«Тоже из жизни»? Вновь неточно. Потому что не просто «из жизни», а из самых значительных и прекрасных ее лет. Эти годы я не «перелистываю», а погружаюсь в каждую их строку. В воспоминаниях моих Татьяна не может быть среди других, я не могу писать о ней в том же жанровом стиле, в той же форме, как о других и о другом. Войдя в жизнь мою, она преобразила весь ее внешний и внутренний облик, а войдя в книгу об этой жизни, изменила форму и стиль: жена никогда не была для меня ни обычностью, ни чьим-то повторением. И останется таинственной и счастливой неповторимостью до последнего моего мига…
«Счастливой» — сказал я. И не оговорился. Хоть классик, в какой уж раз вспомню, утверждал: «На свете счастья нет…» В этом единственном (для меня!) случае позволю себе дерзость оспорить гения: счастье на свете все-таки есть. Или, напротив, моя ситуация лишь исключение, которое подтверждает «правило». Счастье не пригрезилось мне, а и по сию пору посещает меня наяву. Посещает… Поскольку постоянно пребывать в объятиях счастья нельзя, невозможно, — оно перестанет быть потрясением. Счастье не может быть окрашено в будничные тона. Его цвет трудно определить, он не имеет названия. Так, может быть, написать в подзаголовке «Признание в любви»? Но это и признание в любви, и признание в благодарности. И преклонение… Нет, не найти жанра. Пусть остается только — «Ужель та самая Татьяна?» Тут уж сомнений нет: та, та… Та самая!
«Любимый! Я верю, что ты еще много доброго скажешь людям… Твоя Таня». Для писателя «сказать» — значит, сделать. В этих строках Таниного письма все самое для меня бесценное: и «любимый», и «верю», и «твоя»… Эти слова (или высшие для меня дарения!) вот уже почти тридцать лет, не покидая меня, не разлучают и с томительным, тревожным стремлением соответствовать тому, что жена от меня ждет, что хочет во мне видеть. Это — главный двигатель и внутреннего одухотворения (да простится громкое слово!), а может, и «внутреннего сгорания». Но сгорая и возрождаясь «для слез, для жизни, для любви», только и смеет существовать писатель.
Моря, океаны… Они неотделимы от моего душевного состояния не потому, что необъятны, безбрежны, а и потому, что загадочно определяют «место действия» моего счастья (тут уж да извинятся мне слова приземленные, но океаны и моря не просто соприкасаются с землей, но вечно прибиваются к ней и ее омывают).
Черное море, которое всегда было для меня светлым… Атлантический океан и Тихий… Средиземное море, Красное, Мертвое (хотя и живое, целительное)… Они стали свидетелями самых незабываемых в моей жизни событий.
Вот мы с Таней — на берегу моря Черного… За нами — гостиница с чересчур роскошным, но и символичным именем
«Жемчужина» (она стала для нас и написанных там повестей, новелл, пьес моих в самом деле жемчужно драгоценной). Гостиница та возникала, подымалась, достигала своего четырнадцатого этажа, как говорится, у нас на глазах. Частая обитель наша потом и была на том, четырнадцатом, где оживали, разворачивались застолья, веселья… И еще таилось, тоже оживало, звучало то самое заветное, что слышали, ощущали мы двое и что останется только нашим.
А на берегу мы с Таней трудились. «Что люди? Что их жизнь и труд? Они прошли, они пройдут…» Тот наш труд — и ему вряд ли суждено бессмертие! — все же, если для меня и пройдет, уйдет, так только вместе со мной.
А при моей жизни душа и вся суть моя не бросят его, не покинут… Не предадут. И забвению — тоже.
Таня вязала (как все, за что она берется, делала и это художественно, с безупречным вкусом), а я сочинял… И каждый абзац, каждую строку читал Тане. И почти каждый абзац ей поначалу не нравился. А я, поскольку мечтал (болезненно мечтал!) ей во всем нравиться, каждую строчку переписывал, переделывал, переиначивал. И снова читал, стараясь актерскими ужимками улучшить свой текст. «Читай нормально!» — прерывала Таня, которую сбить с толку нельзя ни в чем. Я снова правил и снова читал, но «нормально»… Позже — гораздо позже! — я осознавал, что это необходимо было не только моей страсти, но и моим повестям, новеллам и пьесам… Так было не только возле Черного моря, но и на берегах Волги, и под ласковое шептание или под гневный, бушующий говор других морей-океанов. Вновь напомню себе самому: двадцать одна моя повесть была напечатана в «Юности» с ее тиражом, перешагнувшим за три миллиона, десять пьес шли по всей стране (более чем в двухстах театрах), рассказы, повести публиковались и в других «толстых» и «тонких» журналах, газетах. А двести книг на разных языках? Я не даю оценку своим вещам (ни в коем случае!), а как бы подвожу итог: почти все это было написано на тех морских и речных берегах. И рядом неизменно была Татьяна… И ни одна глава, ни один абзац, ни одна сцена не миновали ее эстетического фильтра, который был и остается поныне жестко взыскательным, справедливо придирчивым, а потому — и беспредельно добрым ко мне. К тому, во имя чего я живу… Впрочем, каждое мое дело неизменно было и делом Татьяны. Все лучшее, что я написал (если, разумеется, есть такое!), обязано и ее советам, и ее, не устану твердить, заботливой бескомпромиссности.
«Если моя жена все умеет, зачем и мне уметь то же самое?» — так, похоже, иногда рассуждаю я. И в результате не научился владеть не только современным компьютером, но и допотопной пишущей машинкой. Тем более что Константин Георгиевич Паустовский мне внушал: «Писатель не должен печатать — он обязан писать. Пером… Лучше всего гусиным! Но так как гусиных перьев, увы, уже нет, то хотя бы пером металлическим. Возникает естественное «сопротивление материала». Как бы сказать, бумажный «сопромат»: фразы медленнее рождаются, а голова их лучше обдумывает».