Анри Труайя - Николай II
20 февраля государь получает телеграмму от генерала Михаила Алексеева с призывом срочно приехать в Ставку. Государыня убеждала его не уезжать – у наследника как раз начиналась корь. Все же 22-го числа царь, получив от Протопопова заверение, что в столице все спокойно, отбыл из Петрограда в Могилев. «Царь удрал на фронт» – вот так метко оценила событие Зинаида Гиппиус. Устроившись в спальном вагоне, Николай развернул письмо, которое императрица сунула ему под подушку перед отходом поезда. В нем, как всегда, содержалось уверение, что покойный Распутин молится на том свете за государя, и призыв: «… Дорогой, будь тверд, покажи властную руку, дай им теперь порой почувствовать твой кулак. Они сами просят об этом – сколь многие недавно говорили мне: „Нам нужен кнут!“ Это странно, но такова славянская натура!»
Стоило государю уехать, как корь перекинулась и на других его детей. Температура не спадала, глаза слезились и болели; апартаменты царской семьи стали походить на лазарет. Императрица сама измеряла детям температуру, давала лекарства.
«23 февраля… Ну вот – у Ольги и Алексея корь. У Ольги все лицо покрыто сыпью. У Бэби больше во рту, и кашляет он сильно, и глаза болят. Они лежат в темноте – мы завтракали еще вместе в игральной. Мы все в летних юбках и в белых халатах, если надо принять кого (кто не боится), тогда переодеваемся в платья. Если другим не миновать этого, я хотела бы, чтобы они захворали скорее. Оно веселее для них и не продлится так долго… Аня тоже может заразиться…» – писала она.
На это царь ответил в тот же день:
«Ставка. 23.02.17… Был солнечный холодный день, и меня встретила обычная публика с Алексеевым во главе (начальник штаба. – Авт.)… Мы с ним хорошо поговорили полчаса, после этого я привел в порядок свою комнату и получил твою телеграмму о кори. Я не поверил своим глазам, так это неожиданно… Как бы то ни было, это очень скучно и беспокойно для тебя, моя голубка».
И прибавил в письме на следующий день:
«Ставка, 24 февраля… Посылаю тебе и Алексею ордена от короля и королевы Бельгийских на память о войне… Вот он обрадуется новому крестику».
Между тем Петроград уже несколько дней как охватили волнения, приобретавшие все более угрожающий характер. «Стачки и беспорядки в городе более чем вызывающи, – пишет царица своему благоверному. – Это – хулиганское движение, мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба, – просто для того, чтобы создать возбуждение…..Завтра воскресенье, и будет еще хуже. Не могу понять, почему не вводят карточной системы…»[268] Очереди у булочных, бакалейных и мясных лавок выстраивались с зари. Магазины опустошались в мгновение ока, и их окна тут же закрывались железными ставнями. Это не помогало: бедный люд приступом брал булочные и захватывал припрятанные запасы; многие булочные, как, например, Филипповская, были и вовсе разнесены вдребезги. Да разве в одном только хлебе было дело! Цены взлетели самым безбожным образом решительно на все. К примеру, валенки подорожали втрое; масло и мясо стали предметами роскоши, да и то на рынках было недостать; о дровах и говорить нечего – их давно уже продавали на вес, а не кубическими саженями, как прежде. Даже в буржуазных квартирах, и то температура часто не превышала нуля градусов. Изголодавшаяся, отчаявшаяся толпа становилась все более угрожающей, и полицейские чины зачастую сочувствовали ей; это было братство в нищете! Ширилось забастовочное движение. Некоторые заводы, израсходовав запас угля,[269] вышвыривали рабочих на улицу. Партии и профсоюзы готовили манифестацию, назначенную на 23 февраля (8 марта), когда отмечался так называемый Международный день работниц.
С самого утра на улицы вышли манифестации, включавшие множество женщин, но также забастовщиков, уволенных рабочих и даже дезертиров, чудом избежавших поимки, – эти последние распространяли в толпе сведения о катастрофическом положении на фронтах, людское море требовало не только хлеба и работы, но и положить конец войне и царизму. Трамваи не ходили. По улицам гарцевали казачьи патрули. Шествие происходило без инцидентов, оно даже было исполнено достоинства. На следующий день на улицы вышла новая манифестация, над которой реяли красные флаги. Почти все заводы были закрыты, демонстранты пели «Рабочую Марсельезу», выкрикивали лозунги: «Да здравствует республика!», «Долой войну!», «Долой самодержавие!», «Долой царицу-немку!». На демонстрантов налетела конная полиция – люди рассеялись, оставив на мостовой убитых и раненых, но, несмотря на заверения Протопопова, что он, мол, контролирует ситуацию, противостояние еще только начиналось. Третий день оказался более волнующим и кровавым, чем предшествующие. На сей раз в роли главных организаторов стачек и шествий выступили большевики. Ввиду того, что казаки чаще выказывали сочувствие, чем враждебность манифестантам, полиция не открывала по толпе огонь. Председатель Думы Родзянко телеграфировал государю: «Положение серьезное. В столице анархия. Правительство парализовано, транспорт, продовольствие и топливо пришли в полное расстройство. Части войск стреляют друг в друга. На улицах – беспорядочная стрельба. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство… Всякое промедление смерти подобно». Свое послание Родзянко заканчивает сочувственною фразой: «Молю Бога, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца».
На это венценосец только пожимал плечами: «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему даже отвечать не буду». Государь ограничился тем, что послал командующему войсками генералу Хабалову телеграмму: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны против Германии и Австрии».
Какое там! 27 февраля в 7 часов утра восстал запасной батальон Волынского полка. Унтер-офицер Кирпичников (сын профессора, студент, призванный в армию в 1915 г.) ночью собрал солдат и убедил их восстать против самодержавия; когда наутро в казармы прибыл начальник учебной команды Дашкевич, солдаты отказались повиноваться, убили его и высыпали на улицу; седой пожилой офицер, командовавший гвардейцами, крикнул: «Солдаты, я не могу вам приказать стрелять в ваших братьев, но я слишком стар, чтобы нарушить присягу!» И с этими словами приставил к виску револьвер и нажал курок. Тело его было завернуто в знамя, а солдаты слились с народом.[270] Мятеж быстро распространился от одного полка к другому: восстали Семеновский, Измайловский, Литовский, а затем и Преображенский. Эти полки, хоть и носили по-прежнему гордые имена, были укомплектованы в основном резервистами, единственной мечтою которых было не оказаться в числе отправленных на фронт. Надо ли говорить, что преданность режиму была для них пустым звуком. Разве что мундиры выделяли их из народной гущи. Поток рабочих, солдат, дерущих глотку женщин, детей, студентов, воздев над головами знамена и полотна кумача, затопил улицы. Мятежники хлынули толпою в Петропавловскую крепость, отворили двери казематов, подожгли Окружной суд, овладели Арсеналом, разгромили полицейские участки. Силам правопорядка ничего не оставалось, как попрятаться по углам. Внезапно из казарм выступил с оркестром во главе гвардейский Павловский полк и присоединился к восставшим – оказавшийся свидетелем Шарль де Шамбрен наблюдал за тем, как батальон за батальоном шествуют сомкнутым строем под водительством унтер-офицеров. «Инстинктивно я последовал за ними, чтобы посмотреть, куда они направляются, – писал он. – Они направлялись на Дворцовую[271] площадь – я был ошеломлен, поняв, что они движутся на Зимний дворец. Когда они входили туда, часовые отдавали им честь. И вот они заняли, заполонили его. Подождав несколько мгновений, я увидел, как императорский штандарт медленно сползает по флагштоку, движимый вниз невидимой рукой. И тут же над дворцом вознеслось красное полотнище, я оказался один на один с этой заснеженной площадью, на белом саване которой отпечатались солдатские сапоги, и у меня сжалось сердце».[272]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});