Янка Купала - Олег Антонович Лойко
Ты — пролетарский, ты безоговорочно верен ре. волюции, ты — ее, она — твоя — вот что означало тогда для многих писателей слово «пролетарский»; и если бы не началась спекуляция им РАППа, ВАППа, не было бы и этой переоценки ценностей, которая отодвинула на задний план Купалу и Коласа как певцов крестьянства и выдвинула Александровича как певца белорусской мостовой — на первый. «Пролетарием» в прямолинейном понимании стал как бы привилегией на лидерство, на первородство — козырной картой в руках ВАППа, а со дня основания БелАППа и в руках БелАППа. Возвышение иллюзорное, но если ты посчитал свой авторитет ботее высоким, как не впасть в искушение, что только ты выше, только ты «пролетарский».
Великий Ленин неоднократно указывал на угрозу психологического перерождения не проверенных жизненным опытом победителей и в полный голос говорил о ком-чванстве. Партия заметила проявление его и в литературной жизни, и уже в 1925 году ЦК ВКП(б) принял постановление о литературе. Этим постановлением партия не давала никаких исключительных полномочий ни тем писателям, которые стали квалифицироваться по разряду пролетарских, ни тем, которые считались крестьянскими или интеллигентами-попутчиками. Это было очень мудрое решение партии, особенно в том, что оно лишало права писателей того или иного социального происхождения говорить от имени партии. Главным объявлялось принятие платформы Советской власти и давался полный простор развитию всех творческих стилей и индивидуальностей, объявлялась полная поддержка со стороны партии и крестьянским писателям, и попутчикам, если они стали уже на путь создания новой литературы нового общества. Если ж они еще не стали на новый путь, говорилось об их переустройстве, о необходимости помочь им перестроиться.
И глубоко закономерно, что именно в это время, в 1925 году, Купале, а в 1926 году Коласу присвоили почетные звания народных поэтов Белоруссии.
Но рапповцы само постановление истолковывали в свою пользу, как закамуфлированное под них, ибо как это партия может отказаться от них, от «самых пролетарских» и самых-самых «революционных»?! Партия, рассуждали они, не может прямо сказать, что она надеется на них, но она, уверяли они, несомненно надеется на них — на первых, на самых-самых. И так не только думали самоуверенные ревнители своей «революционности», но и свои мысли, как могли, вбивали в головы всех этих «нечистых» крестьянских, интеллигентских и самых-самых разных иных попутчиков. Свое вульгарно-социологическое понимание литературы, дело перевода литературы на социалистические рельсы они ничтоже сумняшеся присвоили себе, взяли в свои руки, монополизировали, содрали в литературной жизни атмосферу жестокой нетерпимости к «инакомыслящим».
Вульгарный социологизм надвигался на Купалу и Коласа как черная туча. Молния в пень не бьет, бьет в раскидистые кроны дубов и сосен. На Купалу и Коласа в первую очередь и обрушатся громы и молнии вульгарной критики.
А жизнь шла своим чередом. Февраль, март, апрель 1930 года — в республике трехмесячник белорусской национальной культуры. Купала ездит по республике: выступает со стихами в Бобруйске, Витебске, Хойниках, Мозыре. Особенно любит читать стихотворение «Уходящей деревне». Мать не может никак привыкнуть к минскому дому под тополем, тоскует по Окопам. А сын приветствует конец хуторских Окоп, стремится развеять печаль своей матери — и не только ее — воспеванием обязательных для человеческого счастья добрых перемен.
Купала читает в «Правде» статью И. В. Сталина «Головокружение от успехов» и искренне принимает ее как действенную настоящую заботу главы государства о крестьянстве, как свидетельство бережного отношения большевиков к людям. «Советская власть — мудрая, святая, только вот люди, как лес, неровные, — думает Купала. — Не все еще люди одинаково доросли до вершин Советской власти, данной всем как бы на вырост. Вот и коллективизация — на вырост, надо дотянуться до нее умом и сердцем, порывая с обычаями старого сельского уклада, старой мелкособственнической моралью, хуторянством…»
Май пришел к Купале снова с юбилеем. 15-го развернул Купала «Известия» и увидел статью Луначарского о себе, а 9 июня он услышал и голос самого народного комиссара. Было это в Москве, в Комакадемии. А. В. Луначарский говорил, что «новая белорусская литература не бедна», что «она насчитывает в своих рядах немало крупных поэтов. Но все же, — подчеркивал оратор, — отцом белорусской поэзии, которого белорусы не зря сравнивают с Шевченко и по сущности его поэзии и по роли, которую он играет в их родной литературе, является, безусловно, Янка Купала». Дальше нарком говорил об «особом месте» Купалы, который «принес свой словарь, свои образы, свою поэтическую музыку прямо из крестьянских глубин, с целины народного словотворчества, о том, что «многие его песни поются в народе» и что «с ними вместе распространяется энтузиазм Купалы к возрожденной родине». Закончил нарком свою речь словами, что юбиляр в этот день окружен «любовью своего народа, к которому мы присоединяемся в горячем признании литературного и общественного служения поэта».
Признание было полное. Купала читал свои стихи, читали их и Михаил Голодный, и Сергей Городецкий, и украинский поэт Григорий Коляда. Когда Купала возвращался в Минск, статьи Бэнде не хотелось вспоминать. Пришла уверенность: его понимают. То, что было дома, — небольшое недоразумение. Разум должен победить. Но в доме под тополем Купалу ждали неожиданные новости.
Институт литературы АН БССР с первых дней его основания возглавлял академик Иван Иванович Замотин. Сын бывшего крепостного тверского крестьянина, он стал литературоведом с мировым именем: до революции даже избирался ректором Варшавского университета. Очень душевный, добрый, даже чрезмерно, он поэтому, может, и был администратором не самым лучшим: при его директорствовании строгой явочной дисциплины в институте не было. Доверчивый, он отдавал предпочтение самодисциплине каждого научного сотрудника, верил в каждого и доверял каждому.
Не был исключением и Бэнде, ставший при Замотине первым научным секретарем Института литературы: старый профессор поверил в литературную звезду человека, который, как и он, приехал со стороны, приехал — конечно же! — честно закладывать фундамент молодого белорусского советского литературоведения. Глаза Бэнде горели задором. «Горение — начало всего», — решил профессор.
Но не Замотин формировал концепции своего научного секретаря, он привез их готовыми из какого-то вновь образованного института, который, правда, не успел закончить, но несложные