Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
— А-а, — махнул он рукой, — мне и так уже разные люди говорят, что я играю свой образ.
На самом деле никого он, конечно, не играл. Да и сыграть такой образ не всякому актеру было бы под силу.
Один, впрочем, попытался.
Когда на сцене Театра имени Станиславского шла Эмкина пьеса «Однажды в двадцатом», главную роль — старого профессора, историка, которого своим учителем считали и красный комиссар, и белый офицер из интеллигентов, и предводитель банды анархистов (тоже деклассированный интеллигент), — блистательно играл Евгений Леонов. Играл он его откровенно «под Коржавина», используя некоторое свое с ним сходство. И когда после финальной сцены они вдвоем выходили кланяться, зал умирал от хохота.
Это, как я уже сказал, было время относительного его материального благополучия. И ходил он уже не в шинели и валенках. А герой его пьесы (действие-то ее происходило «однажды в двадцатом») был одет примерно так, как сам Мандель одевался в те давние свои литинститутские годы. Но эта разница была совершенно не заметна: и в самом парадном своем костюме, в каком он выходил на сцену кланяться, Эмка выглядел таким же безбытным бомжом, как и его герой, деклассированный профессор.
Однажды сидели мы с заглянувшим ко мне на огонек Женей Винокуровым. О чем-то увлеченно разговаривали. Поминутно звонил телефон, я поневоле отвлекался от темы и сюжета нашей беседы, Женю это раздражало, и поэтому я старался каждый новый телефонный разговор сводить к двум-трем коротким извиняющимся фразам. Но одним из звонивших оказался Эмка, и ситуация, по поводу которой он мне звонил, была настолько экстраординарна, что разговор с ним сильно затянулся. Женька недоумевал: что это за такой важный разговор, который у меня нет силы прервать? Особенно изумляли — я видел это по его лицу — слова, которые мне в том разговоре приходилось произносить: «ЗИЛ», «Ока», «Саратов»… Когда важный разговор с Эмкой мне наконец удалось закончить, Женька не смог удержаться от вопроса:
— Кто это?
Я сказал:
— Мандель… Понимаешь, какая штука, он покупает холодильник…
Женька прямо задохнулся от хохота:
— Что?.. Мандель?.. Мандель покупает холодильник?!
А отсмеявшись, он вдруг погрустнел. И я его понял. Мандель, покупающий холодильник, — это и в самом деле был некий символ, обозначивший конец великой эпохи, торжество презренной прозы над поэзией. Последний «дервиш-урус», последний потомок Хлебникова становился добропорядочным членом общества, неотличимым от всех нас, простых смертных.
Забегая вперед, должен, однако, сказать, что собственный холодильник Манделя не изменил — как не изменил его членский билет Союза писателей и диплом об окончании Литературного института, которого он в конце концов — через четырнадцать, кажется, лет после поступления на первый курс — все-таки был удостоен.
Да что холодильник, диплом и членская книжка Союза писателей, если даже тюрьма и ссылка не научили нашего Эмку уму-разуму — не укоротили его язык.
Не могу удержаться, чтобы не проиллюстрировать это последнее обстоятельство хоть одной из великого множества вспомнившихся мне сейчас историй.
Станислав (для всех нас — Стасик) Рассадин был самым молодым в нашей компании. Сейчас эта разница уже почти незаметна, а тогда она казалась огромной. С легкой руки Бори Балтера — самого старшего из нас — мы прозвали Стасика «Малолеткой». Он принял это прозвище с радостным хохотом: ирония, заключавшаяся в нем, не подчеркивала, а скорее смягчала разницу в возрасте между ним и нами.
Разница эта, впрочем, его ничуть не тяготила. Он легко и быстро сходился «на ты» с людьми, годившимися ему в отцы. Познакомившись с Марком Галлаем, сразу стал — как и мы все — называть его не Марком Лазаревичем, а запросто — Марком. Слегка шокированный Марк попытался деликатно намекнуть ему на несообразность такого обращения, несколько раз подчеркнуто назвав его Станиславом Борисовичем. Но Стасик, не поняв намека, отреагировал легко и непринужденно:
— Ну что вы, Марк! Зовите меня просто Стасик.
Но это все было позже. А на первых порах Стасик глядел на всех нас снизу вверх. Не потому, что мы были старше, а лишь по той единственной причине, что только что минувшую легендарную эпоху все мы застали взрослыми людьми, а он тогда был еще ребенком. Рассказы наши о том, как оно там — тогда! — бывало, он слушал, раскрыв рот. Особенно, когда говорить начинал Эмка.
Как я уже не раз упоминал, так называла в те времена нашего друга Манделя вся литературная — да и не только литературная — Москва. Немудрено, что так же — сразу, как только я их познакомил, — стал его называть и Стасик. В отличие от Марка Галлая, Эмку это Стасиково амикошонство нисколько не шокировало: он и сам не признавал никакой другой субординации, кроме субординации таланта. Ну а уж эту субординацию Стасик чувствовал прекрасно. Он обладал счастливым даром: умел влюбляться в талант. И в Эмку влюбился сразу. И на всю жизнь.
Но Эмка, помимо несомненной своей поэтической одаренности и яркой человеческой незаурядности, обладал еще одним качеством, отличавшим его от нас. Он гораздо раньше, чем все мы, понял природу сталинщины. Мудрено ли, что во всем, что касалось оценки самых разных обстоятельств только что завершившейся «сталинской эпохи», Эмка был для Стасика самым высшим, непререкаемым авторитетом. И его речам он внимал, разинув рот уже не метафорически, а — буквально.
И вот однажды мы втроем — Эмка, Стасик и я — решили пойти в ресторан.
Ресторан назывался — «Нарва». Это был заштатный, плохонький ресторанчик на Самотеке, рядом с «Литгазетой», где мы со Стасиком тогда работали. Когда отвратная еда литгазетовского буфета становилась нам совсем уж невмоготу, мы, бывало, захаживали пообедать в «Нарву». Так что посещение этого злачного места событием для нас не было. Хотя — как сказать! Ведь в этот раз мы решили пойти туда не для того, чтобы наскоро пообедать, а чтобы — посидеть. А такое в тогдашней нашей жизни случалось нечасто. Может быть, именно поэтому у нас (во всяком случае — у меня) насчет вечернего времяпрепровождения в ресторане (пусть даже таком затрапезном как наша «Нарва») существовало множество предрассудков. Главным из них было убеждение, что под каждым ресторанным столиком находится звукозаписывающее устройство. (После смерти Сталина прошло уже семь лет, но души наши, заледеневшие в сталинской «полярной преисподней», только еще начинали оттаивать.)
Но Эмка — человек не от мира сего. Стасик — несмышленыш-малолетка. Поэтому роль ответственного за политическую сторону предстоящего мероприятия взял на себя я.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});