Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
РДТ выражает собою прорыв самосознания Блока к духовному центру чрез застылые льдины страстей; в РДТ форма Блока запечатлела трагедию своего содержания: трагедию отрезвления, Трагедию Трезвости.
Процитировав это глубокомысленное рассуждение, Горнфельд дал волю своей иронии:
Вот что, при желании сварить щи из топора, можно выжать из нескольких Т, нескольких Р и нескольких Д; вот как легко при посредстве сих заманчивых звуков переходить от ТРезвости к ТРактирной стойке и обратно, отождествляя их в словесной ТРескотне, тоже выдаваемой за ТРагедию.
(А. Г. Горнфельд. Боевые отклики на мирные темы. Л., 1924. С. 131)— Да все это, конечно, чепуха, — сказал Маршак, отсмеявшись. — Что касается Андрея Белого и этой его «глоссолалии», — всё это, конечно, чушь… Но вы знаете, я ведь тоже однажды занялся подсчетом одних и тех же фонем… У Пушкина… Вы помните, конечно, эти строки…
И он прочел:
О, как милее ты, смиренница моя,О, как мучительней тобою счастлив я,Когда, склонялся на долгие моленья,Ты предаешься мне, нежна, без упоенья.Стыдливо холодна, восторгу моемуЕдва ответствуешь, не внемлешь ничему…
Еще бы я их не знал! Но что же можно было тут подсчитывать?
Угадав мое удивление, Маршак продолжал:
— Да, да, представьте… Подсчитал, сколько раз встречается в этих шести строчках «Л» и «М». Получилось — девять «Л» и десять «М»… Это, конечно, не могло быть простой случайностью…
Я в изумлении молчал: неужели Маршак тоже — как Андрей Белый, которого так блистательно высмеял Горнфельд, — считает, что Пушкин обдуманно «инструментовал» свой стих вот этими нарочно подобранными фонемами?
— И знаете, голубчик, — продолжал Маршак, — к какому выводу я пришел?.. Все дело тут в слове «милый», «милее»… Обратите внимание, ведь именно с него начинается весь этот отрывок: «О, как милее ты, смиренница моя…» Слово это было — одним из самых любимых у Пушкина… Вспомните!
И мы вдвоем, наперебой, стали вспоминать:
И долго милой МариулыЯ имя нежное твердил…
Как часто милым лепетаньемИль упоительным лобзаньемМою задумчивость онаВ минуту разогнать умела…
Тогда изгнаньем и могилой,Несчастный, будешь ты готовКупить хоть слово девы милой,Хоть легкий шум ее шагов.
В последний раз твой образ милыйДерзаю мысленно ласкать…
…И навестим поля пустые,Леса недавно столь густые,И берег, милый для меня…
Тут же, между прочим, выяснилось, что и во всех этих (и множестве других, которые мы тогда вспомнили) примерах слово «милый» тоже потянуло за собой близкие по звучанию: «лепетаньем», «умела», «могилой», «мысленно»… — всё те же «М» и «Л».
Это наблюдение Маршака и некоторые из этих тогдашних его примеров я нашел потом в его статье «О звучании слова». (В его книге «Воспитание словом», на подаренном мне экземпляре которой, присланном из Ялты, он написал: «Дорогому Бенедикту Михайловичу — на память о наших поэтических пирах и беседах…») Но когда я ее читал, мне показалось, что говорил он ярче, чем написал. И, пожалуй, убедительнее. Может быть, тогда на меня действовало обаяние его живого голоса и ощущение импровизации, прямо на моих глазах рождающейся мысли, всегда выгодно отличающейся от написанного, а тем более печатного текста. А может быть, тут сказалась просто сила, яркость первого впечатления.
Но другое его наблюдение из той статьи показалось мне таким замечательным, что я не могу удержаться, чтобы не привести его здесь. Уж очень яркий свет бросает оно на эти тогдашние наши разговоры:
Читая «Графа Нулина», известные и опытные актеры так мало обращали внимания на совершенно явную и очевидную неслучайность повторения звука «л» в лирическом отступлении поэмы.
То «л», — то мягкое, звучное «ль», то более твердое и глухое «л» — как бы врывается в стих вместе с долгожданным колокольчиком, о котором говорится в поэме.
Казалось, снег идти хотел…Вдруг колокольчик зазвенел.
Кто долго жил в глуши печальной,Друзья, тот, верно, знает сам,Как сильно колокольчик дальныйПорой волнует сердце нам.Не друг ли едет запоздалый,Товарищ юности удалой?..Уж не она ли?.. Боже мой!
Вот ближе, ближе… Сердце бьется…Но мимо, мимо звук несется,Слабей… и смолкнул за горой.
Это, несомненно, тот самый колокольчик, которого поэт так нетерпеливо ждал в уединении, в ссылке, в своей «ветхой лачужке».
Громко, заливисто звенит колокольчик в строке, где мягкое «л» повторяется трижды:
Как сильно колокольчик дальный…
И совсем слабо, глухо, как-то отдаленно звучат последние «л» в заключительной строчке лирического отступления:
Слабей… и смолкнул за горой.
(С. Маршак. Воспитание словом. М., 1961. С. 145–46)Пушкин — главная и неизменная его поэтическая любовь — пленял его именно вот этой естественностью, этой интуитивно, непроизвольно рождающейся и потому неуловимой, незаметной, но так магически действующей на наш слух «инструментовкой» своей поэтической речи.
Но как же тогда Хлебников?
Хлебников, с его причудливым словотворчеством («О, рассмейся засмеяльно, смех усмейных смеячей…»), с его заумью («Бобэоби пелись губы, вээоми пелись взоры, пиээо пелись брови…»), с его палиндромами («Кони, топот, инок, но не речь, а черен он…»).
Как уживалась в его сознании любовь к этому чуду естественности — Пушкину — с такой же искренней и нежной любовью к искусному и так далеко ушедшему от пушкинской ясности и прозрачности речетворцу Хлебникову?
5
Кинув Вале Берестову эту свою загадочную реплику («Наша беда, голубчик, что мы с вами люди способные») и тут же разъяснив ее (способности — отнюдь не свойство поэтического дара, скорее — нечто ему противоположное, мешающее ему проявиться), он добавил, что люди, наделенные поэтическим талантом и в то же время способные, встречаются довольно часто; люди способные, но лишенные поэтического дара — еще чаще; а вот поэты, дар которых не замутнен, не искажен способностями, — поэтическая одаренность, явленная нам, так сказать, в чистом виде, без всяких чужеродных примесей, — встречается чрезвычайно редко. И именно вот таким чудом, — закончил он, — был Хлебников. И, подумав, добавил, что таким же, наверно, был и Блейк. Он, как и Хлебников, жил только поэзией, только внутренней, духовной жизнью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});