Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Я совершенно согласен с Вами в отрицательной оценке слабого и вульгарного стихотворения, некстати поминающего имена Пушкина и Лермонтова. Единственное, что может оправдать меня перед Вами, это то, что указанное стихотворение, писанное в давнишней и непривлекательно-невежественной молодости автора, сознательно не включено в разбираемую Вами книгу. Так что огорчение Ваше — заслуга не моей, а Вашей энергии. Но все это для меня ровно ничего не значит.
Важно лишь то, что Вы в Вашей статье прямо и точно говорите, что мне «не жалко Лермонтова».
Я полагал, что Вы сами примете меры для наказания человека, в котором Вы предполагаете злодейское сочувствие убийцам Лермонтова. Не только такое обвинение, но даже такое подозрение заслуживает немедленного и решительного разбирательства
Я настоятельно прошу Вас безотлагательно сообщить мне, каким образом могу я получить от Вас удовлетворение моей чести и совести.
Любые Ваши условия, кроме перевода бумаги, буду считать для себя подходящими.
Примите уверения и прочая…
(Белла Ахмадулина. Сны о Грузии. Тбилиси, 1977. С. 523–524)Не совсем было ясно, от чьего имени написано это дышащее презрительной иронией послание. Тот факт, что автор говорит о себе в мужском роде, заставлял предположить, что пишет все это не поэтесса Белла Ахмадулина, а какой-то ее герой. С другой стороны, стихотворение, которое автор письма вроде признает своим, было написано не безымянным героем поэтессы, а ею самой. Таким образом, кто является автором этого письма, — вернее, кого надлежит считать его автором, — не вполне ясно. Но кто такой этот самый «критик Б. С.», к которому послание обращено, сомнений не вызывало.
Итак, я получил «короткий вызов, иль картель», сочиненный по всем правилам дуэльного кодекса.
Дуэль, как вы понимаете, не состоялась. В книге («Бремя таланта» М., 1987), куда ту давнюю свою статью об Ахмадулиной — и даже в несколько расширенном виде — я все-таки включил, я сделал несколько неуклюжую попытку извиниться перед оскорбленной мною поэтессой. Написал, что не только в «злодейском сочувствии убийцам поэта», но даже в постыдном равнодушии к его гибели ее не подозревал. Объявлял инцидент чистейшим недоразумением, вину за которое брал целиком на себя: я, мол, наверно, крайне сбивчиво и невнятно выразил суть своих претензий. Надо было прямо написать, что я ничуть не сомневался, что ей, конечно же, жалко Лермонтова. А хотел я, мол, сказать всего лишь, что данное, конкретное стихотворение, данные, конкретные его строки родились не из острого, внезапно пронзившего душу автора стихотворения чувства жалости к безвременно погибшему гению, а из каких-то других ее чувств и душевных движений, если таковые имели место.
Но если быть совсем честным, надо признать, что эти мои извинения были чистейшей воды лицемерием. На самом деле оснований обижаться на меня у Беллы было более чем достаточно. И самым обидным для нее в той моей рецензии была вовсе не злополучная реплика Маршака. Самым обидным там был финал моей статьи, последний, заключающий ее абзац.
Это была цитата из Л. Н. Толстого, из «Анны Карениной»:
Нельзя запретить человеку сделать себе большую куклу из воска и целовать ее. Но если б этот человек с куклой пришел и сел пред влюбленным и принялся бы ласкать свою куклу, как влюбленный ласкает ту, которую он любит, то влюбленному было бы неприятно. Такое же неприятное чувство испытывал Михайлов при виде живописи Вронского; ему было и смешно, и досадно, и жалко, и оскорбительно.
В своей статье я этого, конечно, не написал (этого еще не хватало!), но за этой толстовской цитатой, за этой его метафорой для меня стояли не персонажи «Анны Карениной» — художник Михайлов и Вронский, а совершенно реальные, конкретные фигуры. За образом человека, который уселся перед влюбленным, чтобы на его глазах ласкать свою восковую куклу, мне виделась не одна Белла: таких имитаторов влюбленности и помимо нее было тогда немало. Но в образе влюбленного, которому глядеть на эту игру было «и смешно, и досадно, и жалко, и оскорбительно», мне представлялся только один человек: Самуил Яковлевич Маршак.
Людей, искренне и страстно влюбленных в поэзию, я знал немало. Но второго такого, как Маршак, среди них не было.
Для него поэзия была в полном смысле этого слова воздухом, которым он дышал, и оставаясь без которого, тотчас начинал задыхаться.
Алексей Иванович Пантелеев, который дружил с Самуилом Яковлевичем на протяжении четырех десятилетий (несмотря на разницу в возрасте, составляющую ни много ни мало — двадцать лет, они были «на ты») рассказывал мне, что после сумасшедшего рабочего дня, наполненного делами, встречами, телефонными разговорами, а иногда после многочасовой каторжной работы над рукописью, когда пепельница переполнена окурками до краев, а от табачного дыма в комнате уже нельзя дышать, С. Я. вдруг откидывался в кресле, закрыв глаза, с наслаждением потягивался и говорил:
— Ну что? Окунемся?
И они «окунались» в стихи. Часами читали друг другу — Пушкина, Тютчева, Бунина, Хлебникова, Блока, Некрасова… Или — пели: иногда частушки, иногда какую-нибудь старинную поморскую песню, которой Маршака научил Борис Викторович Шергин.
Я от С. Я. этого слова («окунемся») не слышал ни разу. Но «окунались» мы с ним в поэзию всякий раз, когда мне — одному или с друзьями (Валей Берестовым, Эмкой Манделем) — приходилось у него бывать, глубоко и надолго.
Продолжалось это часами. Читали все — кто что любит, кто что вспомнит. И особенную радость, особое наслаждение, я бы даже сказал, истинное счастье светилось в глазах Маршака, когда у кого-нибудь из нас вдруг вспыхивали в памяти какие-нибудь и его — самые любимые — строки. Когда вдруг происходило такое внезапное совпадение, скрещение избирательных (а любовь всегда избирательна) любовей и нежных привязанностей.
Не могу забыть его лицо, размякшее от наплыва чувств, когда Валя вдруг прочел:
Вечер. Зеленая детскаяС низким ее потолком.Скучная книга немецкая.Няня в очках и с чулком.Желтый, в дешевом издании,Будто я вижу роман…Даже прочел бы название,Если б не этот туман.
Эти строчки Иннокентия Анненского наверняка были из числа самых его любимых. Но было тут и что-то еще, помимо совпадения «любовей».
— Если б не этот туман… — вздохнул он. И прямо физически ощутимо было, как силится он сквозь «этот туман» минувших десятилетий разглядеть какую-то важную деталь, какую-то ускользающую, не дающую себя увидеть подробность своего, его собственного детства.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});