Евреи в России: XIX век - Генрих Борисович Слиозберг
Духовным раввином в Полтаве был почтенный старец (помню его имя — рабби Аврум Носон Ноте), ничем не отличавшийся и не имевший никакого влияния на местное население. Гораздо более видную роль в жизни местного еврейского населения играли шохтим — резники, бывшие на жалованье у содержателя коробочного сбора. Они почитались как религиозные авторитеты; в особенности один из них, высокий, статный, рыжебородый, помню — с благородным и очень интеллигентным лицом. Никакой роли в местной общественной жизни не играл и общественный раввин. В течение многих лет этим раввином был Зайдинер, питомец житомирского раввинского училища. Это был незначительный человек, без всякой еврейской эрудиции, робкий и несамостоятельный пред начальством, не проявлявший инициативы и смелости перед евреями. Он не имел авторитета даже у нас, детей, воспитанников гимназии, где он числился законоучителем. Он нам задавал уроки по истории еврейства, составленной О.И. Бакстом[137], как у нас говорилось, «отселева доселева»; никаких сведений по еврейскому вероучению не давал и расположить нас к изучению родной истории не умел. Я никогда не слышал ни одной его проповеди по той простой причине, что он никогда не проповедовал. Вообще он не отличался благочестием. Характерно, что сын его, обучавшийся в местной гимназии, не знал по-еврейски.
До него в Полтаве был известный в то время Гурлянд. (Если не ошибаюсь, это был отец ярославского профессора Гурлянда — того самого, которого Штюрмер, впоследствии председатель Совета министров, пригласил в девяностых годах в Петербург в качестве чиновника при Министерстве внутренних дел; этот профессор составил известную Записку с проектом уничтожения земств, а кроме того, был негласным руководителем цензурного ведомства. Само собою разумеется, крещеный.) Раввин Гурлянд, по рассказам, слышанным мною в детстве, пользовался своею властью как истый чиновник, олицетворяя собою «правительственное око». Помню, с каким возмущением рассказывали, что он запрещал танцевать в синагоге в праздник Симхас-Тора[138]; что по его распоряжению был однажды в этот праздник удален из синагоги благочестивый еврей, носивший, вследствие своего живого темперамента, кличку «дер Лейбедикер», то есть живчик, неукоснительно — раз в году — в этот день «выпивавший» и пускавшийся в пляс на радостях по случаю окончания чтения Торы. Такое точное исполнение раввином обязанности, возложенной на него законом, — следить за порядком богослужения при содействии ученого еврея[139] (таковым в большой синагоге был при мне помощник провизора и негласный, хотя и талантливый, ходатай по делам, но не умевший читать по-еврейски) — создало Гурлянду много врагов, и, конечно, при новых выборах он был забаллотирован. При Зайдинере зато никто не мешал «живчику» ознаменовывать праздник Торы надлежащей выпивкой и сердечным плясом в синагоге, а за ним уже и менее темпераментные почтенные обыватели степенно вступали в дрейдель (танец, при котором участники кладут друг другу руки на плечо и при мерном пении молитвенных славословий самими танцующими и окружающими вприпрыжку кружатся на одном месте).
Представителей культурного еврейства в Полтаве было очень немного. В семидесятых годах там было всего два еврея-врача, державшихся вдали от еврейской жизни. Из них один был доктор Леон Мандельштам, брат профессора-окулиста Макса Мандельштама, того незабвенного Мандельштама, который занял столь почетное место в истории русского еврейства в качестве общественного деятеля в Киеве, главы русских сионистов первого набора, а впоследствии, после Шестого Базельского конгресса, ставшего во главе территориалистов[140].
С Максимом Емельяновичем Мандельштамом я имел случай встретиться, еще будучи семилетним мальчиком, и вот по какому поводу. По шалости я ушиб себе левый глаз; образовалось воспаление слезного мешка, а потом обнаружилась и фистула. Лечение у местных врачей не давало результатов. И вдруг стало известно, что в Полтаву на некоторое время прибыл молодой, но уже знаменитый окулист доктор Мандельштам, брат местного доктора, сын старика Мандельштама, жившего в Полтаве. (Последний был брат упомянутого переводчика Библии.) Мои родители не упустили случая показать мой глаз знаменитости, и я в течение некоторого времени ходил к нему на прием в полтавскую земскую больницу. Запуская мне зонд в рану возле глаза, он на еврейском языке вел со мною беседы на библейские темы. Надо ли сказать, что доктор Мандельштам представлялся мне в ореоле высшей мудрости и доброты. Помню выражение его лица, его светлые чистые глаза; у меня до сих пор осталось ощущение запаха его рук, причинявших мне боль и вместе с тем бесконечное удовольствие при прикосновении к моему лицу; помню и горделивое свое чувство при мысли, что этот великий врач — еврей.
Тот же больной глаз дал мне случай в раннем детстве встретиться и с другим знаменитым окулистом из евреев, профессором Гиршманом, в Харькове. Глаз не поддавался лечению, Мандельштам уехал из Полтавы, и моим родителям пришлось прибегнуть к героическим мерам. Было это во время окончания постройки Харьково-Николаевской железной дороги, и Полтава со дня на день готовилась связаться железнодорожным путем с Харьковом. Это событие ожидалось в Полтаве с понятным нетерпением. Как только открылось товарное движение на открытых платформах, бабушка отправилась со мной в Харьков к гремевшему славой чародею Гиршману. Мне было девять лет. В моей памяти сохранились впечатления от этой поездки с длинными остановками на станциях, в течение около двух суток. Я был оглушен городским шумом в университетском городе Харькове. На улицах встречались студенты в пледах; каждый из них внушал мне благоговение и уважение. Мы поместились с бабушкой на квартире у местного резника. Квартирные неудобства искупались жирными супами и обилием мяса, на которое не скупилась наша хозяйка. Ходили слухи, что Гиршман еврей. Его приемная уже тогда представляла собой нечто необычайное. Со всех стран света стекались слепнущие, слепые и страждущие глазами люди всякого звания и всяких национальностей. Больных профессор Гиршман принимал при содействии нескольких ассистентов. Жутко было мне подходить к креслу, на котором восседал сам Гиршман. Одно звание «профессор» внушало мне благоговейный трепет. Но когда я разглядел его бледное, окаймленное черной бородой лицо, его длинные черные кудри, и на меня обратились отдающие особым блеском светлые его глаза, и я услышал его ласковый голос, расспрашивавший о моей болезни и