Александр Архангельский - Александр I
«…буйные головы обманулись бы в бессмысленной надежде на всеобщее содействие. Исключая столицу… внутри России и не мыслят о конституции. Дворянство, по одной уже привязанности к личным своим выгодам, никогда не станет поддерживать какой-либо переворот; о низших же сословиях и говорить нечего… Русские столько привыкли к образу настоящего правления, под которым живут спокойно и счастливо и который соответствует местному положению, обстоятельствам и духу народа, что и мыслить о переменах не допустят».
Царь, конечно же, распорядился послать из придворной ризницы погребальное облачение и выделить казенные суммы из одесской казны. Но впечатление, произведенное на русскую публику демонстративным самоустранением от константинопольской трагедии, никакими почестями, алтабасным золотым саккосом с омофором, траурной митрой с тысячей восьмьюдесятью пятью жемчужинами (менее драгоценной просто не нашли, хотя и долго искали в ризнице Александро-Невской лавры) — загладить не удалось. Тем более что трагическое торжество погребения постарались локализовать, не придавая ему общецерковного значения; даже Священный синод был официально извещен обо всем лишь 10 августа!
Не помогло и сравнительно милостивое отношение к греческим этеристам под водительством разбойника Кирджали: когда они потерпели поражение в битве близ деревни Скуляны и переплыли на русскую сторону, то их не только не выдали туркам, но даже и не интернировали. (Как выразился по другому поводу гоголевский персонаж: «Чего ж ты стоишь? ведь я тебя не бью!»)
Не спасло и запоздалое решение от 17 июня, совпавшее с торжественным выносом тела патриарха Григория, отозвать русское посольство из Константинополя. Общество расценило царский жест как слабовольный политический демарш, а не как суровый вызов врагу; оно правильно расшифровало государеву тайнопись: лучше вовсе не иметь своего представителя при турецком дворе, чем иметь и давать ему какие бы то ни было инструкции. Это как с возвращенным из сибирского генерал-губернаторства Сперанским: проще было еженедельно принимать его с отчетами, назначить членом Государственного совета по департаменту законов, пожаловать ему 3486 десятин в Пензенской губернии, чем откровенно признать несостоятельность возведенных на него весною 1812 года обвинений, оправдать и спасти репутацию.
ГОД 1821. Ноябрь.Кишинев.
Пушкин читает аббата Сен-Пьера и мечтает о вечном и всеобщем мире, который постепенно водворят правительства; и тогда не будет проливаться иной крови, кроме крови людей с предприимчивым духом, сильными характерами и страстями; и будут они считаться не великими людьми, как ныне, но лишь нарушителями общественного спокойствия; и жить на земле будет скучно и хорошо.
Русская публика все поняла. Но ничего не поняла несчастная г-жа Криднер. За что и поплатилась весьма жестоко. И без того побитая жизнью (имение ее было секвестировано для уплаты долгов пастора Фонтэня; в феврале 1817-го несколько ее сотрудников были формально изгнаны из базельского кантона, а сама г-жа Криднер попала под надзор полиции), она в конце концов навлекла на себя и монарший гнев ученика и благодетеля.
В 1821 году странствующая пророчица прибыла в Россию, чтобы проповедовать свободу Греции и объявить Александра Павловича орудием Промысла. При этом она не страшилась публично намекать на конфиденциальные разговоры с царем касательно греческих дел. Орудие Промысла вынуждено было обратиться к ней с личным письмом на восьми страницах, вежливо предупреждая о последствиях и таких проповедей, и таких намеков. Адресат не внял адресанту, и вопреки Криднерову прорицанию — «горе государствам, которые не живут им (Тысячелетием Христовым. — А. А.). Скоро раздастся шум их падения!»[263] — раздался шум другого падения; и падение это было великое.
СТРАНСТВОВАТЕЛЬ И ДОМОСЕДЫ
ГОД 1821. Декабрь.С.-Петербург.
Г-жа Криднер отбывает под надзор полиции в Лифляндию, чтобы умереть там спустя два года.
Впрочем, о «падении» — позже.
Потому что как раз в 1821–1822 годах русские заговорщики, которым царь приписал соучастие во внешней революции, переживали самый серьезный кризис внутреннего единства. До сих пор они были сплочены как бы «от противного»; их патриотическое вольнолюбие не находило применения; большинство из них сбивались в оппозицию, как в некий резервный полк, как в своеобразное «военное поселение» делателей свободы — откуда власть в любую минуту может рекрутировать солдат обновления. Да, после Варшавской речи и константинопольского самоустранения царю было бы нелегко перетянуть их на свою сторону; да, чем яснее становилось, что «резервистов» вряд ли призовут в «великую Армию либерального порядка», тем чаще заговаривали они о необходимости кровопролития. Но достаточно было серьезного монаршего усилия, чтобы разговоры эти стихли, ибо невыговоренное желание перейти из тени в свет, пригодиться там, где родились, в душах большинства «артельщиков» не угасало. По своим жизненным установкам они были не революционерами, а несостоявшимися «державниками». И какими бы тактическими соображениями (необходимость избавиться от ненадежных членов, усилить конспирацию и проч.) ни диктовались решения Московского съезда Союза благоденствия 1821 года, — за ними, в них, сквозь них просвечивала последняя надежда удержаться по сю сторону роковой черты, не отрезая путь к спасительному отступлению.
Не случайно на съезд, объявивший о формальном роспуске прежней тайной организации и создавший новую, еще более тайную, не был допущен руководитель Тульчинской управы Павел Пестель, с которым Николай Тургенев много и жестоко будет спорить по вопросу о крестьянской воле. Московские руководители (Никита Муравьев — прежде всего) могли склоняться к революции — на словах. На деле их программы, по крайней мере до конца 1824 года, куда больше нуждались в непрерывной эволюции существующего порядка. Недаром так точны и детальны были их планы реформ, особенно экономической и управленческой, и так туманны проекты политические. Набросок монархической конституции Никиты Муравьева будет столь же силен в вопросах, принципиально разрешимых по манию царя и в пределах нынешнего мироустройства, — сколь и слаб во всем, что касается либеральной будущности. Тут Муравьев ограничится риторическими восклицаниями, возвышенными образами русской политической истории (Народное вече, Верховная дума); он даже не решится переименовать конституционную монархию в президентскую республику (хотя все, написанное им о «правах и обязанностях» царя, приложимо только к президенту). Пестель решался на все.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});