Вечный ковер жизни. Семейная хроника - Дмитрий Адамович Олсуфьев
Я остаюсь благодарным судьбе, что самый восприимчивый возраст жизни от 15 до 24 лет провел безвыездно в Москве и в нашей подмосковной. Там я напитался и русским духом. Моей родиной и физической и духовной на всю жизнь для меня оставались природа, климат, воздух и люди нашего милого Дмитровского уезда, где я желал бы, чтобы судил мне Бог и сложить свои кости: там схоронены мои дед и бабушка, родители, братья и сестра.
С переездом нашим в Москву, когда мне было 15 лет, я начал увлекаться всем русским, народным, традиционным, в противовес западничеству моей матери. Славянофильский уклон мой к православию, народничеству, монархии, даже к старому, родному, широкому барству сказался уже тогда. Весьма возможно, что во мне сказался крепко сидящий атавизм, и я не мог мириться с тем отрывом от традиционности, который настойчиво проводила в нашем воспитании наша мать, и я начал «закидываться» и «брыкаться».
Я рано стал реакционером в семье и стал бороться с западничеством, демократизмом, позитивизмом, либерализмом, вообще тогдашним узко-партийным интеллигентством моей матери и нашего воспитателя. Вот это-то он и назвал в минуту раздражения столь тогда обидевшим меня словом, что я — «гнилая почва». Наше воспитание было во многом надломленное, революционное и это оставило след на всю жизнь мою. Мои товарищи надо мной смеялись, Толстой и другие, что вся моя тогдашняя жизнь (уже взрослая) сложилась по линии реакции и борьбе с моей матерью. Эта реакция была подобна внутри-семейной борьбе гр. Софии Андреевны и ее сыновей с тем крутым поворотом, который произвел Лев Николаевич в своей семье. Эта борьба мне так близка и понятна.
*
Через год я — 70-летний старик. Я уже давно перестал быть славянофилом и стал западником, но в зависимости я люблю всё просвещенно-консервативное, религиозность, традиционность, культурный либерализм, идеализм, антинационализм — в человеческую христианскую солидарность. Тут — многое и из того, что дало мне мое воспитание. Глубоко благодарен я матери и моим воспитателям за прививку нам, детям, хорошего демократизма, т. е. неуравнения всех, но чувство любви к меньшей братии и чувство ответственности перед нею; за честность и строгое отношение к себе, которые старался нам привить наш суровый демократ-воспитатель доктор Дуброво. Вот только с позитивизмом и иррелигиозностью я никогда не мог примириться. Наш русский интеллигентский позитивизм остался для меня самою жалкою, самою недостаточною из всех философий, или вернее, я смотрю на позитивизм, как на отрицание всякой философии. Достоевский говорит, обращаясь к русскому интеллигенту: «ну не верь, но хоть подумай» (о предметах веры). А позитивизм просто исключает из предметов мышление то, что есть самого главного в жизни человеческой.
Девятая тетрадь
Из дневника (III)
Начал 2-го июля 1937,
на даче в Фаброне около Ниццы
Шестьдесят лет назад весною 1877 года Россия объявила под давлением общественного мнения войну Турции для освобождения балканских славян. Мне было тогда 14 с половиною лет.
Сейчас мне 75-й год жизни. Сегодня 30-го июля 1937 года, ровно две недели, что я из душной, жаркой Ниццы перебрался на самую окраину города, в живописное и сравнительно прохладное ущелье, на высоту примерно 150 метров над морем и поселился на прелестной маленькой дачке Сергея Петровича и Мари Романовны Черемисиновых[244]. Она полька; он русский, бывший лицеист, принявший польское подданство и католическую веру. У них на даче два домика. В нижнем живут владельцы; в верхнем — я и бывший полковник царской армии Николай Петрович Радушкевич, родом из совершенно обрусевших поляков.
За всё свое почти 18-летнее беженство (я оставил родную семью в январе 1920 года в Новороссийске) я жил в деревне каких-нибудь два года (у кузины Маши Васильчиковой в Австрии), а всё остальное время проводил в городах. Здесь на даче я наслаждался деревенской природой, безлюдьем и тишиною. Хочется воспользоваться уединением и спокойствием, чтобы продолжить свои воспоминания.
Но останавливаюсь на своих вечных сомнениях. Для кого я, не имеющий потомства, их пишу и стоит ли вообще писать? Конечно, есть самолюбивая мысль, что кто-то и когда-то их прочтет, с добром вспомнит и меня, и с сочувствием к нам, жертвам нашей той смутной эпохи. «Кому это нужно?» — с неискренним убеждением возразила мне одна саратовская умная дама, когда я убеждал ее описать саратовское общество конца прошлого столетия, где мы с нею вращались. Эти слова так и стоят у меня в ушах. Да, перед пугающей и непостижимою для нас вечностью всё прах и тлен! Люди это мошки, живущие один-два дня, и потом исчезающие в беспредельность, рассуждал Тургенев.
Я всё питаю надежду прожить еще три, пять, а то все десять лет. В беженстве старики живут долго.
О смерти с надеждою загробной жизни думаешь каждый день. Хочется увидеть, хотя бы с того света будущую Россию и какой вообще выход будет из всей этой нашей скучной страшной эпохи. Словом, цепляешься за земную жизнь и хочется в ней участвовать как-то мне и с того света. А там уповаешь встретить с любовью всех дорогих, близких сердцу. Таково мое религиозное мировоззрение и настроение.
Ведь если всё прах я тлен, то для чего писали евангелисты и святые люди? Для чего монахи-летописцы вели свои хроники? И образ Пимена предносится предо мной. «Недаром стольких лет свидетелем Господь меня поставил и книжному искусству вразумил... Когда-нибудь монах трудолюбивый найдет мой труд, усердный, безымянный! И правдивые сказанья перепишет. Да ведают потомки православных земли родной минувшую судьбу...»[245]
Ведь, если бы не писали воспоминаний, не было бы и истории у человечества. Итак, сомнения в сторону! Я сейчас на коленях помолился, чтобы Господь благословил труд моих воспоминаний, и приступаю к ним. Надолго ли их продолжу, успею ли их окончить, Господь решит. А я постараюсь отгонять лень я принуждать себя писать.
В эту зиму и весну я прослушал воспоминания очень интересные трех лиц: А.Н. Наумова, П.П. Стремоухова и графа Вл. Вл. Пушкина. Все три, каждые по-своему очень меня увлекли и заинтересовали. Буду продолжать и свои.
«Познай самого себя». Эгоцентрик во всех воспоминаниях неизбежен.
<1877-ой год>
Итак, 2 мая 1877