Дневники: 1925–1930 - Вирджиния Вулф
Вчера утром я возобновила работу над «Мотыльками», но название надо менять. И сразу несколько проблем требуют решения. Но кто об этом думает? И существую ли я вне мыслительного процесса? Нужен какой-то новый прием, который не будет трюкачеством.
Вчера начали строить теплицу. Поливаем землю деньгами. На следующей неделе начнут возводить мою комнату. Мне кажется абсурдным ожидать от слуг доброго нрава или великодушия, особенно если учесть, в каких тесных комнатушках они живут и сколько у них работы.
А теперь о миссис Вулф (я хочу сказать, что отметила пару вещей, бог знает почему, но всегда кажется, будто причина есть). В ней появились неведомые прежде очарование и достоинство, но теперь ее старость сводит на нет все веселые и сентиментальные разговоры – она становится на удивление более человечной и мудрой, как и подобает старухам; они так сговорчивы, так погружены в жизнь, что кажутся философами и более искусными в искусстве жить, чем люди поумнее. Так много всего произошло на ее глазах: болезни, роды, ссоры, неприятности, – но ничто особо не удивляет и не расстраивает миссис Вулф. Правда, она раздражительна и нудна, как ребенок, зато потеряла интерес к показухе, помпезности и респектабельности, как будто смыла с себя все наносное и просто нежиться на пляже, – во многих отношениях довольно завидная старость, хотя и невыносимая тоже. При любом удобном случае она ворчала на Пинки, которая съела весь наш суп. Потом она долго рассказывала о своих кухарках и о том, как учила их готовить, когда была богата. «Теперь вы бедная и простая, – написала одна из них, – и это после всех моих страданий». Тут она вздохнула, чуть не заплакала, но быстро отвлеклась и протянула мне банку ирисок.
Теперь надо пойти на кухню и проверить, как там мой окорок.
2 октября, среда.
Мы только что были в коттедже Энни – такие вот дела. Выходит, у нас есть еще один приличного размера дом, хотя договоренность с Энни кажется очередным благом, которыми время от времени, с прошлого августа, одаривает нас жизнь. Она будет заниматься готовкой; моя керосиновая плита позволяет получить горячую пищу в любое время суток. Я ошеломлена конференцией в Брайтоне[965], где слушала выступление Хендерсона[966] и видела, как он медленно краснел, словно омар в кипятке; мы поехали туда в понедельник (сколько же дней размышлений упущено! – надо все бросить) и слушали хорошие, очень интересные дебаты. Толпа присутствующих издает необычайный шум, похожий на блеяние, а не на обычные голоса, и я подумала, что политика является теперь не делом великих аристократов, не таинством и дипломатией, а торжеством здравого смысла, исходящего от обычных деловых мужчин и женщин, – не очень-то благородное, зато честное обсуждение, как и положено в бизнесе.
За окном темнеет; я слышу, как деревенские мальчишки пинают футбольный мяч, и все те размышления, комментарии, которые пришли мне в голову на прогулке, угасли. Атмосфера, зима, перемены, скорый отъезд в Лондон развеивают все мои жалкие попытки сосредоточиться. И все же в последние дни я, кажется, преуспела и начала писать роман, но с той же скоростью, с какой работала над «Комнатой Джейкоба» и «Миссис Дэллоуэй» – максимум страница в день, – а потом я долго сижу и посасываю ручку. Американцы шлют письма, телеграфируют с просьбой написать статью. Пойду, пожалуй, почитаю «Федру[967]». Леонард на сильном холодном ветру моет машину.
Леонард собрал вещи и уехал в Лондон в четверг, 3 октября, оставив Вирджинию в Монкс-хаусе. Он вернулся в субботу, когда Лидия и Мейнард Кейнс пришли на чай. Вулфы вернулись на Тависток-сквер в воскресенье днем, 6 октября.
11 октября, пятница.
Ухватилась за идею писать здесь, лишь бы не писать «Волны», или «Мотыльков», или как там это будет называться. Порой кажется, будто я уже научилась писать быстро, а на самом деле нет. И что странно, я не пишу с упоением или удовольствием – все из-за плохой концентрации. Я не разматываю сюжет, а склеиваю его. Кроме того, никогда в жизни я не бралась за столь расплывчатую и все же замысловатую задумку; всякий раз, когда я вношу какую-то деталь, мне нужно состыковать ее с дюжиной других. И я бы могла легко идти вперед, но все время останавливаюсь, чтобы оценить эффект написанного в целом. В частности, не вкралась ли в мою конструкцию какая-нибудь фундаментальная ошибка?! Меня не вполне устраивает мой метод – брать один предмет в комнате и с помощью него рассказывать о других вещах. Но в данный момент я не могу придумать ничего, что позволяло бы мне ближе подобраться к первоначальному замыслу, а ведь именно это и есть залог движения вперед.
Вот почему эти октябрьские дни, наверное, кажутся мне немного напряженными и окруженными тишиной. Сама не вполне понимаю, что я имею в виду под последним словосочетанием, ведь я не перестала видеться с людьми: с Нессой и Роджером, с Джефферсом[968] и Чарльзом Бакстоном[969], – планирую встретиться с лордом Дэвидом и Элиотами; ох, чуть не забыла Виту, которая тоже приезжала. Нет, дело вовсе не в физической тишине, а в каком-то внутреннем одиночестве – интересно было бы его проанализировать, если, конечно, получится. Приведу пример: сегодня я шла по Бедфорд-Плейс – это прямая улица с разными пансионами, – и говорила себе примерно следующее: «Как же я страдаю! Никто не знает, как плохо мне, идущей по этой улице и поглощенной своими муками, и точно так же, как после смерти Тоби, я вынуждена справляться в одиночку. Но тогда мне пришлось сражаться с дьяволом, а теперь нет ничего». И когда я захожу в дом, внутри так тихо; шестеренки в голове не стучат, и все же я пишу; о да, мы процветаем, а впереди то, что я люблю больше всего – перемены. Кстати, в тот последний вечер в Родмелле, когда Леонард против своей воли вернулся