Тудор Аргези - Феодосий Видрашку
Аргези подчеркнул эти строки и подумал, что вот бы поехать еще раз в Советский Союз, познакомиться со всеми республиками, с малыми, поднятыми Советской властью к свету народами и начать ту давно задуманную книгу под названием «Дружба».
Аргези продолжает работать над образом Ленина. Он пишет, что «рукою Ленина водил по страницам истории рабочий класс, все человечество». С именем Ленина он связывает полет Юрия Гагарина. «Ленин проложил на земле проспект Октябрьской революции, Гагарин рукою советского народа проложил проспект Ленина во Вселенной». Крепость социализма, напоминал все время Аргези, в верности пролетариату, Ленину и ленинизму. «Ленин постоянно присутствует во всех проявлениях разума и таланта. В литературе, в живописи, в песнях мы, служители новой эпохи, чувствуем добрым взгляд своего старшего брата Ильича». Тудор Аргезипишет восторженные строки о представителях русской и советской культуры, публикует в печати свои эссе о МХАТе, об искусстве народного артиста Грибова, о волшебной скрипке Давида Ойстраха. Советский народ он образно сравнивает с гигантом, прислонившим после трудового дня молот к Кавказским горам. Вечером гигант берет скрипку, касается смычком струн, и над миром льются волшебные мелодии.
Тудора Аргези глубоко заботит качество переводов на румынский язык русской и советской литературы. Ознакомившись с переводами Маяковского, он замечает; «Маяковский столь велик, что его необходимо переводить с заботой и осторожностью, с которой смелые альпинисты пытаются преодолевать Эверест».
Они с Параскивой часто вспоминают поездку в Советский Союз, и когда он пишет что-либо для своей будущей книги, читает ей.
— Знаешь, Параскива, — сказал он однажды, — я написал письмо Чехову Антону Павловичу. Сядь, послушай.
Параскива незаметно поставила чашечку с кофе на угол стола. Аргези начал читать:
— «После пьесы «Три сестры», поставленной в Бухаресте с участием Грибова, я еще не писал Вам. Позвольте обратиться.
До сих пор я знал Вас чисто внешне, точнее, печатно. Но и того, что я успел прочесть из написанного Вашей рукой, признаюсь, это не очень много, вполне достаточно для того, чтобы поместить ваш образ в алтарь, среди дорогих мне божеств. Каждый словоискатель, будь он незаметным или великим (степени эти весьма условны, сочинители ведь не состязаются в скромности и застенчивости), располагает своим собственным вдохновением, скитом, своим крошечным храмом и иконостасом. За ними он прячет своих литературных мучеников, к которым питает наибольшую слабость. Не знаю, по душе ли Вам это слово, но в моем языке слабость означает еще душевность и любовь. Мы, погонщики слова, пребываем в семье древнего хора, который поет без устали с того самого дня, когда зазвучал впервые его голос. Иные голоса уже умолкли, но они не затерялись бесследно. Остается навечно гениальное эхо, прелесть и волшебство его никогда не погаснет. В общей мелодии поющих алтарей угадываются мотивы песен всех священнослужителей поэзии от Гомера до Вас и дальше, до сегодняшнего дня.
Я был в Вашем доме, в Москве, и Вы приняли меня как принимают друзей. Этот дом такой же, каким Вы его оставили, окрашен в те же цвета, правда, поблекшие немного от времени, вход такой же узкий, как в начале века. Я постучался своим перстнем и вздрогнул: на дощатой двери не тронутая временем небольшая металлическая полоска и надпись: «Доктор Чехов». В эту же дверь стучался когда-то и был впущен нищий больной, приехавший издалека, чтобы его выслушал своим ухом всезнающий доктор. Больной этот не ведал, что доктор страдает той же болезнью, он слаб и немощен и сам не находит способа избавления от безжалостной болезни.
Но исцеление для души приносила Вам ручка. Я видел эту ручку на рабочем столе между двумя подсвечниками, положенную пером на край чернильницы с высохшими чернилами. Я взял ее и подержал тремя пальцами, как держали ее Вы, когда писали, и не могу не признаться: мои пальцы вздрогнули. Вы любили писать при свечах. И я понимаю — то, что рождалось при свете лучины и свечи, получалось лучше, чем то, что пишется сейчас при электричестве и выходит под стук пишущей машинки.
Сестре Вашей исполнилось девяносто лет и она ведает музеем Чехова в Ялте: Вы знаете об этом? Вашей жене Книппер-Чеховой восемьдесят четыре, она — народная артистка Художественного театра, того театра, который побывал и у нас в Бухаресте. Сейчас в Лондоне находится Большой театр. Вы, наверное, не знаете, что английские зрители — консерваторы, лорды и лейбористы — раскупили все билеты задолго до премьеры. Любимый мой, перед русским искусством преклоняются все народы земли.
Я могу еще поведать, что посетил всех ваших современников, может быть, современников не по календарю, а по занятиям й идеалам: каждый из них носил в своем портфеле рукопись, предвидевшую наступление ленинской эпохи. Толстой, Гоголь, Достоевский, Пушкин, Горький приняли меня как брата. Они соблаговолили беседовать со мной. Толстой подарил мне букет незабудок из своего сада, жена моя хранит его в шкатулке, этот цветок и в Румынии называется «не забывай меня».
Могу ли я забыть стольких друзей и не признаться в том, как я люблю их? В доме Горького ко мне на колени прыгнула кошка и ласкалась. Может быть, бабушка этой кошки сидела на коленях у Горького?
Разрешите ли Вы мне, доктор Чехов, считать себя, в меру способностей, Вашим другом и другом всех Ваших друзей и учеников?
Вас обрадует, наверное, весть о том, что поток советских людей, идущих к Вашему дому, все увеличивается. Они приносят Вам цветы и любовь. Вокруг стола, за которым работал Антоша Чехонте, рабочие и интеллигенция, осуществившие революцию и продолжающие ее величественное дело, читают вслух то, что выходило из-под вашего пера».
Аргези подписался.
— Поставь и мою подпись, — сказала Параскива.
В их доме впервые за долгие годы появилась хорошая мебель, два кресла и диван в гостиной — мягкие сиденья, удобные подлокотники, плюшевая обивка. Аргези подолгу сидел в кресле и однажды сказал Митзуре совсем неожиданно:
— Как здорово, дочка, сидеть в таком кресле, как приятно отдыхать с непривычки!