Джованни Казанова - История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 9
Я провел двадцать четыре часа в размышлениях, которые кончились тем, что я признал, что виноват и достоин презрения. Я полагаю, что когда долго относятся с презрением к себе самому, это отчаяние, ведущее к самоубийству.
В тот момент, когда я выходил, пришел Гудар и сказал мне подняться, потому что у него есть что сказать важное. Сказав, что Шарпийон у себя, и что, имея распухшую и черную щеку, она никому не показывается, он посоветовал мне отправить ее чемодан и забыть все претензии, которые я могу иметь к ее матери, потому что она в своем праве и намерена меня разорить, воспользовавшись клеветой, которая может меня разорить и стоить мне жизни. Читатель может легко догадаться, какого рода была эта клевета, и все знают, насколько легко применить ее в Лондоне. Он сказал мне, что его вызвала сама мать, которая не хочет мне зла, чтобы он выступил как миротворец. Проведя весь день с этим человеком, старавшимся уговорить меня как последнего дурака, я сказал ему заверить мать, что у меня нет намерения хранить чемодан ее дочери, но мне хотелось бы знать, хватит ли у нее смелости забрать его у меня лично.
Он взялся за это поручение, однако разумно меня упрекая. Он сказал, чтобы я сам отнес его к их дверям и оказал им уважение, но я не верил, что у нее хватит смелости со мной встретиться, потому что согласно нашим условиям, которые она сама подписала, она должна, тем не менее, вернуть мне сотню гиней; однако против моего ожидания Гудар сообщил мне, смеясь, что м-м Ауспурже надеется, что я продолжу быть их добрым другом дома. Я проделал это в начале ночи, я велел внести чемодан в их гостиную и провел там час не открыв рта, глядя на Шарпийон, которая шила, время от времени вытирала слезы, не поднимая глаз на мое лицо, и два или три раза поворачивала голову, чтобы я видел, в какое состояние привела моя пощечина ее лицо.
Я продолжал туда ходить каждый вечер, не говоря с ней, пока не увидел, что не осталось никаких следов от того, что я ей сделал. За эти шесть или семь дней раскаяние в том оскорблении, что я ей нанес, произвело в моей слишком доброй душе роковой эффект, заставив забыть все ее прегрешения и сделав меня настолько в нее влюбленным, что, если бы она об этом знала, она могла бы заставить меня лишиться всего, что у меня было, и довести меня до нищеты.
Видя, как она снова похорошела, и умирая от желания снова заключить ее в свои объятия, нежную и ласковую, какой я ее имел раньше, хотя и не полностью, я отправил ей превосходное трюмо из цельного куска и сервиз для кофе и чая на двенадцать персон из саксонского фарфора, написав любовную записку, из которой следовало, что я самый презренный из всех людей. Она ответила, что ждет меня к ужину тет-а-тет у себя в комнате, чтобы дать мне, как я того заслуживаю, самые явные знаки своей нежной благодарности.
Уверенный в том, что теперь я достиг своего счастья, я счел, что теперь буду пользоваться им долго, если трону ее чувство. В своих химерах энтузиазма я решился отдать в ее руки два обменных векселя на 6000, которые Боломе переправил в мое распоряжение, и которые давали мне право отправить в тюрьму ее мать и ее теток.
Обрадованный счастьем, которое меня ждет, и моими героическими чувствами, которых оно заслуживает, я явился к ней в час ужина и был весьма обрадован тем, что не вижу там двух мошенников, которых ненавидел до смерти. Гудар приходил к ней только по утрам. Она встретила меня в гостиной, там была ее мать, и я с удовольствием увидел трюмо над камином и фарфоровый сервиз, помещенный на видном месте на подставке. После сотни ласковых выражений она пригласила меня подняться в ее комнату, и мать пожелала нам доброй ночи. Мы поднялись и, после маленького ужина, достаточно вкусного, я достаю из портфеля два векселя, всю историю которых ей сообщаю. Я заканчиваю тем, что рассказываю ей это, чтобы заверить в том, что, как только она решится стать моей истиной подругой, я передам их в ее распоряжение, и чтобы уверить, что я далек от того, чтобы подумать использовать их для своей мести за все недостойные унижения, что я претерпел от ее матери и теток. Я только призываю ее пообещать мне, что они не выйдут из ее рук. Она воздает самые восторженные хвалы моему благородному поступку, она обещает мне все и идет положить их в свою шкатулку. После этого я считаю возможным призвать ее дать мне выход моей страсти, и нахожу ее ласковой; но прежде, чем я хочу расположить ее так, чтобы увенчать мое пламя, она ускользает от меня, она прижимает меня к сердцу, она приказывает своим слезам появиться из глаз. Я овладеваю собой. Я спрашиваю, не изменится ли ее настроение в кровати, она вздыхает, а затем говорит, что нет. Я становлюсь не то чтобы немой, но внезапно лишенный способности разговаривать. Четверть часа спустя я встаю и с видимостью полнейшего спокойствия беру свое манто, шляпу и шпагу.
— Как? — говорит она. Вы не хотите провести ночь со мной?
— Нет.
— Мы увидимся завтра?
— Надеюсь. Прощайте.
Я выхожу из проклятого дома и направляюсь спать к себе.
Глава XII
Продолжение предыдущей, но гораздо более удивительное.
Назавтра, в восемь часов, Жарба объявляет мне о ней.
— Она отослала, — говорит он мне, — своих носильщиков.
— Иди сказать ей, что я сплю, и чтобы она ушла.
Но тут она входит, и Жарба нас оставляет.
— Прошу вас, — говорю я ей миролюбиво, — вернуть мне обратно те два обменных векселя, что я доверил вам вчера вечером.
— Их со мной нет; но почему вы хотите, чтобы я вам их вернула?
При этом вопросе, который требует объяснения, плотина, удерживающая в области моего сердца черный гнев, отравляющий меня, прорывается. Он выносится как поток, проявляясь жуткой бранью и угрозами. Это был взрыв, который продолжался долго, который был необходим моей натуре, чтобы остаться живым. Когда слезы, позор моего разума, потекли у меня из глаз, она улучила время, чтобы сказать, что она пообещала своей матери никогда не отдаваться никому в своем доме, и что она пришла ко мне лишь для того, чтобы заверить, что она меня любит, что ее желания совпадают с моими, и даже для того, чтобы больше не выходить, если я того хочу.
Читатель, который верит, что при этом заявлении весь мой гнев должен исчезнуть, и что я должен был бы тут же убедиться в ее искренности, неотделимой от покорности, ошибается. Он не знает, что переход от горячей любви к черному гневу короток и быстр, а от гнева к любви — долог, медленен и труден. Дистанция та же самая, но когда гнев порожден негодованием, мужчина становится абсолютно недоступен для всех нежных чувств. Негодование добавляет к грубой ненависти благородное презрение, которое, будучи порожденным разумом, его укрепляет и делает непреодолимым. Продолжительность его зависит от темперамента. Оно отступает только когда проходит совсем. В моем случае, простой гнев длится лишь миг: rasci celerem tamen ut placabilis essem [35], но когда примешивается негодование, мой гордый разум делает меня всегда непоколебимо твердым до того момента, когда забвение возвращает меня в мое обычное состояние.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});