Эмиль Кардин - Минута пробужденья (Повесть об Александре Бестужеве (Марлинском))
— Не сочтите за нескромность, — Шнитников делает глоток холодного чая. — Коротенькое письмо к почтенному немецкому доктору, дай бог, вам посчастливится написать…
— Коротенькое?! Тетрадка написана!
— Вы ее окончили в Тифлисе?
— Начата по отъезде из Якутска, продолжена под сенью Мтацминды, под стенами Байбурта, завершается в нашем Дербенте.
— Здесь, — разводит руками Таисия Максимовна. Быть может, гость мистифицирует их с мужем?
Супруги Шнитниковы не посягают на пиитические секреты, но желали бы уяснить себе, когда Бестужев фантазирует, когда произносит правду. Как он составляет письмо к немецкому профессору, записывает новые сюжеты, ежели в батальоне нет и секунды свободной?
В равелине Петропавловской крепости и то сподручнее писать, нежели в дербентской караульне. Но он изловчился. Стоя на часах, все припоминает, обдумывает, подбирает сравнения, блестки. Воротясь в полутемную казарму, быстро-быстро делает набросок.
(Между ними не должно оставаться и тени недосказанности, иначе Бестужев лишится этих ниспосланных ему во спасение друзей.)
У него спрятан огарок в плошке. Зажигает, подвинув табурет, и строчит, лежа на боку. Любит писать лежа.
— Но не на казарменной койке? — Шнитников недоумевает.
Приятнее, конечно, под пуховым одеялом, облокотись на конторку красного дерева. В Петербурге, когда жил у Синего моста… Он отвык от удобств. Не он один. Его братья прозябают в каторжных работах. Ему ли жаловаться на тусклый огарок, железную казарменную кровать? Пишет, будет писать, пока стучит сердце…
— Пока не доложат командиру батальона, — уточняет Шнитников. — Таисия Максимовна, еще по стаканчику, коли самовар не остыл.
— Где — не секрет? — сберегаете манускрипты? — Таисия Максимовна вышла из оцепенения, по-хозяйски распоряжается за столом.
— Меж нами какие секреты!.. Рукописи берегу под тюфяком.
На днях он писал в караульне, увлекся — унтер за спиной: «Твой черед, Бестужев, заступать…»
— Снесете все к нам в дом, — тоном, не допускающим спора, решает Шнитников.
— Если Васильев, покуда мы беседуем, не изъял бумаги, — добавляет Таисия Максимовна.
Океаны лжи напустили, чтобы погубить их, опрометчивых заговорщиков, в людском мнении, изрядно страху нагнали, каких только шпионских ловушек не расставили… И что же?
Оно, конечно, нечасты люди вроде Шнитниковых. Но человеческое благородство, как и благородные металлы, надо исчислять малыми единицами. Потому оно заслуживает воспевания.
Похоже, он подошел к ответу на каверзный вопрос, что тормозит окончание повести. Ответ не только самому себе, но в воображаемом споре, который уже не жаждет длить, однако и не в силах оборвать. Свои воззрения он выскажет, вероятно, анонимно. Но выскажет. Накипело, рвется наружу. Условия понуждают к безмолвию, но порыв сильнее условий.
Только как о том спросишь, чтобы не выглядеть глупцом, неотесанной натурой?
— Таисия Максимовна (встав, он отвешивает поклон), Федор Александрович (опять кивок), возможно ли в наши грустные дни супружеское согласие, более того, счастье полной чашей?.. Простите меня. Но от вашего ответа многое зависит. Нет, я не в видах женитьбы, каков из меня жених в нынешнем состоянии, в заплатанных шароварах и с кулаком Васильева над теменем… Мне для…
— …повести, — поспешает на выручку Шнитников. — Скажу вам, Таисия Максимовна поддержит: такое счастье достижимо…
— Спасибо.
— Но — вопреки всему. Редкое исключение.
— Разумеется, конечно. Исключения суть предмет искусства. Вы, дражайший Федор Александрович, великолепно обозначили: исключение…
* * *«Исключение», — шепчет Бестужев, выйдя на улицу. Глазами, освоившимися в темноте, он различает на скамейке три изваяния в белых папахах. Как вчера, наверно, как неделю назад, быть может, как десять или сто лет тому назад.
Ветер не попадает в залитые грязью и навозом кривые улочки, настолько сжатые приплюснутыми домами, что буйвол, проходя, чертит рогами по стенам, обмазанным серой глиной. В застоялом воздухе удушливая гарь — жгли одежду умерших от холеры.
Тоской и убожеством, невежеством и дикостью веет от города, укрытого трухлявыми крепостными стенами. Четверть века русские владеют этим краем, добрые поползновения правительства остаются втуне, европейская образованность не насаждается, «просветителям» легче и приятнее быть бесконечными временщиками, нежели рачительными, неусыпными хозяевами. Есть, к счастью, исключения: комендант Шнитников…
Исключениями красно искусство, но для практического служения этого маловато. Не потому ли…
Он не жалеет о Петровской площади. Бережет в памяти имена, слова, лица. Они незримо окружают его, когда он летучей скорописью покрывает бумажный лист. И не отделить, что навеяно нынешним днем, а что — днем минувшим. Да и минуло ли? Куда ни ткнись, упираешься в далекий понедельник на разломе декабря двадцать пятого года. Даже тут, в жалком Дербенте, отгороженном от человечества скалами и соленым и недвижным Каспийским морем.
13Менее всего Бестужев запирался перед Шнитниковьм. Но не открыл и десятой доли себя.
Загнан почище волка на облаве. Вопреки мнению коменданта и его жены, дубина Васильев — ничтожнейшая из помех. Каторга смягчена отправкой на поселение, ссылка — солдатской службой. Дозволено проливать кровь и чернила.
Редкая милость! Редчайшее коварство!
Рассечены сосуды, подающие живительную кровь воображению.
Он мечтал писать критику. Сколько наметок погребено в якутских снегах, растоптано вместе с недокуренными сигарами в тундре! Однако не по-джентльменски это выглядит, когда «Взгляд на словесность…» бросает аноним. К тому же «Взгляду…» должно быть быстрым, как поединок на шпагах: выпад, оборона, выпад, успевай поворачиваться. К Бестужеву журналы доставляют (коли доставляют) с опозданием. Не солдату дербентского гарнизона сочинять критики.
Вторая давняя страсть — история. Стихи и проза о доблестях седой старины. Но лишен исторических пособий, книг и карт, заперт вход к архивным бумагам.
Он хотел бы коснуться светских тем. Однако и тут будь точен: какие жилеты носят сегодня в Петербурге, как галстуки повязывают.
Обращая сюжет в повесть, надобно ее оснастить, как корабль в плавание. Сюжет — дитя фантазии, но подробности — плод наблюдения.
Кавказские странствия одарили «четками памяти». Бесценные бусы эти покуда неприменимы, — горские сюжеты в дымке, точно утренний Казбек. Надо карабкаться к вершине, а он все еще озирается у подножия…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});