Красный Бонапарт. Жизнь и смерть Михаила Тухачевского - Борис Вадимович Соколов
Лидия Норд приводит обращенные к ней слова Тухачевского, объясняющие побудительные мотивы его действий по преобразованию Красной армии: «Меня сильно волнует судьба моей работы. Но это не честолюбие. Скажу тебе откровенно – я приложил все старания, чтобы сделать ее хорошо… Я иду упорно к своей цели. Поверь мне, что никто из военного руководства, кроме Фрунзе, не жил и не живет так армией, как живу ею я. Никто так ясно не представляет себе ее будущую структуру, численность и ту ступень, на которую армия должна стать. Фрунзе, к несчастью, нет в живых. Сергей Сергеевич Каменев – отличный военный специалист, но только чиновник. Ворошилов – хороший человек, но дуб, и у него нет глубоких военных знаний, нет той самостоятельности и решительности, которые были у Михаила Васильевича. Поэтому… мне надо добиваться того, чтобы стать во главе руководства армией. Иначе ее развитие будет идти не так, как надо, и к нужному моменту она не будет готова».
Михаил Николаевич считал себя наиболее подходящим человеком для поста наркома обороны, а под «нужным моментом» подразумевал время неизбежного военного столкновения с Германией: «Оно неминуемо. Может, это произойдет не так уж скоро – лет через 10–13 (разговор происходил в Ленинграде в конце 20‑х или в начале 30‑х годов. – Б.С.). Я знаю немцев. Ту победу над Россией, которая им случайно досталась, они не забудут. Когда Германия поотдохнет и ремилитаризуется – она снова попытается напасть на нас. Но, – Тухачевский встал и, глядя надменно вдаль, как будто он уже видел там разбитого врага, сказал: —…мы отучим Германию мечтать о нашей земле! Она тогда узнает, что такое Россия! И немцы навсегда забудут слова «руссише швайне» (русские свиньи. – Б.С.)».
Свояченица была потрясена: «Глаза его сильнее вышли из орбит и горели таким огнем, что мне стало не по себе. «Неужели он маньяк?» – подумала я. Как бы угадав мою мысль, он снова сел и положил свою руку на мою: «Я показался тебе сумасшедшим? Нет – так будет. А если не будет, то у меня хватит сил пустить себе пулю в лоб. Когда нет цели – нет жизни. Моя цель – сделать нашу армию лучшей и сильнейшей в мире… Я об этом говорил только одному Фрунзе. Он понимал меня. Другие могут счесть только «карьеристом» или «честолюбцем», метящим в «Бонапарты». Поэтому я особенно и не откровенничаю»…»
Мне кажется, что была еще одна причина, по которой Тухачевский с такой истовостью взялся за дело реорганизации Красной армии. «Красный маршал» дружил с писателем Алексеем Николаевичем Толстым, «красным графом» (у них, как мы помним, был общий предок). Толстой в эмигрантских кругах подвергался такому же остракизму, как и Тухачевский. И внутри страны часть интеллигенции, так и не принявшая советской власти, считала писателя, как и полководца, беспринципным приспособленцем, готовым служить большевикам за почести и материальные блага. С Толстым был хорошо знаком американский журналист Юджин Лайонс, корреспондент агентства «Юнайтед Пресс» в Москве в начале 30‑х годов. Лайонс довольно быстро понял, что существующий в СССР режим ничего общего не имеет ни со свободой, ни с заботой о благе народа. Он, кстати сказать, еще в 1953 году изобрел выражение «Гомо советикус», означающее человека тоталитарного общества с присущей ему двойной моралью и четким различением того, что надо говорить в соответствии с официальной идеологией и как обстоит дело на самом деле (с тех пор это выражение распространилось во всем мире).
Как-то раз Толстой пригласил Лайонса на свою виллу в Детском (Царском) Селе, где, кстати говоря, у него не раз бывал и Тухачевский. Лайонс с женой были удивлены, что стены особняка украшали картины и гобелены из Эрмитажа. Стол ломился от вин и закусок, хотя в то время горожане сидели на карточках, а крестьяне пухли с голода. После изрядной выпивки хозяин вдруг пригласил американца наверх в мансарду, где располагалась его библиотека. В комнате Лайонс увидел массивный рабочий стол в центре и множество книг по стенам. Из окна открывался типично русский пейзаж: деревянная церковь, коровы на лугу, мужики за работой. Толстой показал Лайонсу посмертную маску Петра Великого, над романом о котором как раз работал. Затем обернулся к окну и тихо сказал: «Джин, вот это настоящая Россия, моя Россия… Остальное – обман. Когда я вхожу в эту комнату, то стряхиваю с себя советский кошмар, закрываюсь от его зловония и ужаса. На то малое время, пока я со своим Петром, я могу сказать этим мерзавцам (это слово Лайонс процитировал по-русски): идите к чертям… В один прекрасный день, поверьте, вся Россия пошлет их к чертям… Это все, что я хотел, чтобы вы знали. А теперь вернемся к гостям».
Лайонс так прокомментировал этот монолог: «Хотя он больше никогда не высказывал мне своих подлинных чувств, это осталось между нами тихим секретом. С тех пор всегда, когда я слышу рассуждения о том, что приверженный традиции русский человек умер, что его заменил роботоподобный «Гомо советикус», я вспоминаю тот случай в библиотеке. Это был один из многочисленных случаев, которые убедили меня, что поверхностный слой советского конформизма может быть очень тонким. Сотни раз я видел, как под воздействием водки или еще более пьянящей обстановки конфиденциальности этот слой разрушался, и вскоре перестал удивляться, когда люди, на виду у всех казавшиеся образцами правоверных коммунистов, внезапно начинали ругать все советское. Одержимость Толстого эпохой Петра была, в определенном смысле, бегством от ненавистного настоящего. Были и другие, кто пытался спрятаться в прошлом… чтобы избежать необходимости врать о современности».
Как знать, не была ли могучая русская армия, создать которую мечтал Тухачевский, для него тем же, чем была для Толстого работа над «Петром Первым»? Ведь маршал не мог не видеть, что в стране установлена диктатура куда более абсолютная, чем была при самодержавии, что на ответственных постах в военном ведомстве находятся люди некомпетентные, вся заслуга которых – в личной преданности Ворошилову и Сталину, что Советский Союз по-прежнему далек от тех идеалов равенства и